(Дневник Михаила Макарова)
I
О себе рассказывать не берусь, лучше воспользуюсь известным предложением: «Скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты». А поскольку друзей у меня, можно сказать, еще нет ни одного, приведу отдельные чужие мысли и выводы, что более или менее занимали меня до моих настоящих восемнадцати с половиною лет. Итак, друзья-мысли:
Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей.
Смысл жизни есть, его надо искать!
Смотри в корень!
Ходьба — это ряд падений вперед, предупреждаемых вовремя поставленной опорой ноги.
Если перейдешь меру, то самое приятное станет самым неприятным.
Смертность среди холостяков выше, чем среди семейных мужчин.
Люди все такие же, как я, — пегие; не такие хорошие, как я хочу, и не такие плохие, как мне кажутся те, что меня обидели или на которых я сержусь.
Я знаю только то, что я ничего не знаю.
II
Была ссора. Склонный действовать наперед размышлений, я в тот поворотный для меня осенний вечер вступился за неправого, но слабого — крепко получил по шее за двоих, еще через день меня вытурили из строительного техникума, куда и так еле взяли кандидатом в первокурсники.
Почему-то в жизни человек охотней пользуется заимствованными качествами других людей и от этого страдает. От неумелого пользования чужим.
«Будь же самим собой, — говорят человеку, — будь самим собой, и не будет никаких историй: умный, ты никогда не пострадаешь от глупого шага, честный — от лжи, осторожный — от безрассудства, сильный — от слабости… Будь самим собой!»
Легко говорить. По-моему, люди и учат не тому, что сами исповедуют, иначе на земле не повторялись бы подвиги, не было бы дружного противостояния в мыслях и устремлениях. Я так думаю: герои, гении и вообще все хорошие люди на земле только потому не переводятся, что мы с детства заселяем ими свою душу, сживаемся так, что их глазами начинаем смотреть на мир, а повезет, выдастся момент — кто-то сумеет и повторить в чем-то свой идеал. Тогда вокруг говорят: «Вот какой герой, а мы и не подозревали!» Подозревали, подозревали, чего уж. И сами бы так хотели, но проворонили или не сумели зажать как следует свои природные слабости. Вот и будь тут самим собой! Я, например, хотел бы быть одновременно Добрыней Никитичем, Валерием Чкаловым, Василием Теркиным (конечно, по гражданке, в мирное время), Владимиром Маяковским (но чтоб к написанному им больше не приписывать стихов), Арсеньевым еще хорошо бы или Шмидтом, Альбертом Швейцером (мать моя, учительница литературы, в свое время познакомила нас с таким народом, что прямо стыдно за себя делалось!) — спасать людей, неважно где, неважно каких. Хотеть — это быть, говорят. Ой ли! Например, на небо Чкалова мне открыт только пассажирский путь, до Теркина — нет живого, смекалистого ума, природного юмора — мне бы все прежде сто раз обдумать, а то как вякнешь что-нибудь — и каешься потом. Или взять эдакую государственную, державную мощь Маяковского, сознающего себя и гением и болящим куском человеческого сердца!.. Разве плохо соединять в себе такие качества? Очень хотелось бы.
III
Решил так: домой возвращаться не стану, попробую устроиться на работу. Только не здесь, поскольку где не повезло один раз, может не повезти и второй. Суеверие? Скорей, причина без колебаний покинуть этот городишко.
От всех капиталов осталось 10 рублей — это даже больше нужного на билет домой. Вот и отъеду от него в другую сторону, рублей на пять. На вокзале выбрал Белогорск. Благозвучное название, наверное, белокаменные строения там и все такое, а когда выпадет снег, то город превращается в невидимку… Прекрасно. Билет — шесть рублей, так что хватило денег отремонтировать свои покалеченные очки. Это надо: у меня минус семь диоптрий.
Белогорск оказался заурядным деревянным городком, сереньким, с множеством типовых двухэтажных домов, сбежавшихся к новенькому, действительно белокаменному вокзалу. Недавно еще все это было узловой железнодорожной станцией. Почти нет промышленных предприятий, а в тех, где я побывал, не было рабочих общежитий.
Три небольших кинотеатра, один ресторан, одна деревянная гостиница у вокзала, колхозный рынок. Городок освещал засевший в железнодорожных тупиках среди угольных и шлаковых куч энергопоезд. Сюда меня тоже не взяли: требовались специалисты — котельщики, турбинисты, электрики, слесари…
В гостиницу тоже еле устроился, потому что паспорт мой выписан, а значит, никакой я не гость — проходимец скорей.
Меня поселили в шестиместный номер на втором этаже, из окна был виден железнодорожный вокзал, перрон, проходящие поезда… Приходили мысли о доме, тревожил вопрос, сколько же я смогу продержаться на оставшуюся мелочь, если поиски работы затянутся. Небо хмурилось к дождю, хотелось есть. Пошел на вокзал и там в буфете купил четыре булочки и три стакана чаю.
Когда вернулся в номер, он гудел: четверо молодых мужчин играли в карты. Пригласили и меня:
— Садись, испытай счастье!
Играли в двадцать одно. Я сразу отказался, прилег на свою кровать. Заснуть под весь этот шум-гам было невозможно. Опять стали одолевать невеселые мысли. У меня даже на автобус теперь не было в этом чужом городе, на конверт, чтоб написать матери.
Поздним вечером пришел еще один жилец, мужчина лет тридцати, кряжистый, со смуглым заветренным лицом, в светлом дорогом костюме, пробитом темными крапинками начинавшегося дождя. На лице его играла уверенная, чуточку снисходительная улыбка.
— Привет честной компании! — громко сказал он и с облегчением сел на кровать рядом с моей, сладко потянулся:
— Ухайдокался, аж ноги гудят! Полежать немного…
Минут через пять он встрепенулся, сел, посмотрел на часы, воскликнул:
— Ого, дело к ночи! Эй, мужички, кончайте бурить, будем спать. Приготовиться к отбою! Кто не успеет, тот в темноте будет шебаршиться, — провозгласил он уверенно, несколько даже властно.
Игроки — ноль внимания на такое обращение, потом засмеялись, стали наперебой советовать:
— Ложись, ложись, земляк!
— Только зубами к стенке!
— Скисни до утра!..
— А то вот разыграем на туза, кому тебя в постельку укладывать! — посмеивался банкомет, тасуя колоду карт. Но мой сосед был уже рядом с ним, выхватил карты, поднял за ножку стоящий между коек табурет, который использовали вместо стола игроки, пожурил:
— Ай, нехорошо может получиться, ведь икнуть мама не успеет, а тебя уж нет… А такое хорошее место — сюда люди не фуфлыжничать, а спать приходят — крыша. Поэтому — все, отбой через три минуты! — Он поставил табурет и не спеша стал разбирать свою постель.
Я совсем не боялся, что четверо подпитых парней тут же набросятся на него одного — я сам был еще ни жив ни мертв, как и те четверо, наверное, подавленный, парализованный этим негромким монологом, будто даже доверительным, а оттого еще более зловещим. Так и было: ошарашенные парни обвяли, пряча глаза, враз засуетились, отыскивая свои кепки, папиросы, спички, долго расходились в узком проходе. Двое, оказалось, жили не в нашем номере, от дверей они буркнули остающимся товарищам:
— Пока. Утром стукнете, если раньше проснетесь…
А мой сосед уже разделся, нырнул под одеяло, как-то по-мальчишечьи пофыркивая от удовольствия. Еще сказал:
— Морской закон: кто последний ложится, тот и свет тушит!
Свет потушил я.
«Лихо же он развел эту компанию, — думал я, засыпая. — Отчаянный дядька, даже страшный…»
Снились мне, наверное, все самые вкусные вещи, что хоть когда-то в жизни довелось отведать. От разгоревшегося нестерпимого чувства голода я и проснулся утром, а проснувшись, не хотел открывать глаза и смотреть на белый свет, который ничего, кроме голода, мне сегодня не сулит. Оказывается, существо человеческое самой паникерской породы, ведь будь сейчас у меня деньги, я уж точно думал бы не только о том, чем набить брюхо! Наверное, те, кто сразу поддаются подобным желаниям, очень схожи с животными и способны выклянчить, украсть или отобрать еду у другого… Занятно. Значит, вчера я был сыт и глуп. Что ж, голодному умному хоть и не легче, да лучше…
IV
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
Все благо бдения и сна
Приходит час определенный!..
Пропев это за певцом по радио, мой сосед с хрустом пересчитал боками все пружины на своей койке и обратился ко мне довольно бесцеремонно:
— Эй, ты спешишь куда-нибудь сегодня, парень?
— Нет, а что? — нелюбезно буркнул я, но он будто не заметил моего тона и продолжал в том же духе, с барственными нотками:
— Три угла у меня, то есть три чемодана, подсоби в аэропорт доставить, не обижу. Тебя, кстати, как звать?
— Михаилом, — выдавил я.
И пока душа моя подыскивала фразу, не роняющую достоинства, голодное брюхо, прослыша в возможном заработке, уже завладело устами:
— Вообще-то можно… Не знал, что здесь и аэропорт!..
— Ну и ладненько. Мне нужно к двенадцати, так что есть время перекусить, такси разыскать в этом деревенском городе… Зови меня Львом.
Тут я невольно рассмеялся.
— Ты чего? — уставился на меня Лев.
— Вспомнил, как вчера вы рыкнули на этих-то!..
— А! Псы вонючие, только скопом брехать умеют, — презрительно скривился он. — Посмотрели б они на моих волков в бригаде — полсотни гавриков один чище другого, а вот где они у меня все! — сжал он сухой, но сильный, видать, кулак и продолжал: — Еще говорят, что насильно мил не будешь. Враки! Еще как будешь, потому что иной человек от своей зловредности не в состоянии бывает понять, где хорошо для него, где плохо — буром прет всюду, телегу на всех катит. А стоит ему немного рога-то обломать — все, он другой, потому что страх изведал, думать начнет, слушать других. Страх — это первейший ум в человеке, без него ты не жилец на свете. Любить жизнь — бояться ее. Ты можешь мне не верить, Миша, ведь ты еще совсем молокосос, не обижайся, только когда-нибудь вспомнишь Леву Сенокосова и скажешь, что он правильно говорил.
— Но как получается: вас боятся все, а вы нет? Я так понял?
— Нет не так. Перед страхом все равны, побаиваюсь и я тоже. Ты боксеров на ринге видел, конечно. Выходят двое, ничего друг о друге не знают или знают о числе боев и о числе побед. Оба боятся, начинают искать слабинку, и кто первый найдет, тот и победит. Вот так и у меня вчера, например: пришел, увидел, победил! Я знал: один робковат, живет со мной три дня здесь, второй новичок в номере, два пришлых — они едва ли станут вмешиваться. Мог и ошибиться, ясно. Вот так, Миша-Михаил, понял?
— Все равно сомнительно: любить и бояться…
— Сомнительно? А у тебя мать, например, есть? Есть. И ты ее не боишься, конечно?
— Ну а что ж ее бояться?!
— Врешь ты все. Вот тебе не больше восемнадцати, а шлындаешь уже по чужим городам, не зная, что в них аэропорты есть, по гостиницам ночуешь — не натворил ли чего, а матери боишься признаться?
Да, в проницательности моему новому знакомому трудно было отказать, но и признаваться безоговорочно в некоторой его правоте у меня почему-то не было никакого желания.
— Ничего я не натворил, — возразил я Сенокосову. — Просто хочу найти работу и начать жить по своему разумению. Да, мать не знает, но не потому, что я боюсь сказать, а не желаю ее раньше времени волновать, ведь похвастать пока нечем: я и работу не нашел даже!
— Работу? Считай, что ты ее уже имеешь, на ловца и зверь бежит, как говорится! — воскликнул Лев Сенокосов. — Мне нужны самостоятельные, надежные ребятишки, надоели бичи безродные, которые зимой еще кое-как работают, но к теплу разбегаются как тараканы! Между прочим, за несколько дней отпуска я уже сагитировал здесь четверых: двух парней и двух женщин — встретитесь там! Контора наша — мостопоезд-69, мы от нее в трех шагах, так что если согласен, то пошли — и по одному моему слову все будет оформлено в лучшем виде: железнодорожный билет до места, командировочные. Мы строим мелкие мосты по железной дороге, живем по-колесному, на маленьких разъездах и просто в чистом поле, бывает. Раз в год положен билет в любую из четырех частей света. Вот я навещу своих стариков и двину в Крым! Ну как, подходит тебе такое?
Да мне ничего другого не оставалось, как порадоваться от души привалившей удаче! Лев Сенокосов еще больше поднялся в моих глазах, когда мы с ним пришли в контору мостопоезда, и там, как он и говорил; под его поручительство меня тут же с радостью приняли бетонщиком второго разряда, выписали железнодорожный билет, командировочное удостоверение. Через какой-то час уже я провожал своего бригадира в аэропорт, с удовлетворением трогая в кармане бесценные свидетельства моей принадлежности к рабочему классу, а также деньги — четыре рубля с мелочью — первые в моей жизни командировочные.
— Возьми вот и от меня десятку еще, — предложил вдруг мне Лев в аэропорту при расставании, а когда я возмутился, полагая, что он оплачивает мою помощь в переноске его чемоданов, засмеялся: — Взаймы даю, взаймы! Я ведь знаю, что на первых порах тебе туго с питанием придется. Не прозевай день аванса, это будет двадцать второго числа, через неделю как раз. Тебя в ведомости не будет еще, но ты подойди к кассиру, и пусть он выпишет внеплановый. За меня там Гамов Лешка, и если что, пусть подтвердит что ты работаешь, покажет табель выходов — сам знает небось. Да, и скажи ему от меня, что я уже здорово поиздержался, так что пусть ждет моей телеграммы и с переводом денег не тянет. Запомнишь? Ну давай. Не будь теленком, помни наш разговор о боксерах. Например, у нас есть такой Комаров Тимоха — как пьяный, так на всякого с кулаками лезет, и если его не ударит никто, ни за что спать не ляжет, такая натура. Ну, от всего на свете не остережешь, сам поглядывай и примечай…
V
Итак, я еду в определенное место за конкретным делом — работать, искать смысл жизни.
«Любить жизнь — бояться ее» — вот что понял для себя Лев Сенокосов, взрослый мужик, человек не из робкого десятка, личность для меня хоть пока еще неясная, противоречивая, но оригинальная — это уже бесспорно. Хотя многое в рассуждениях Левы шито белыми нитками, как говорится.
«Страх — ум человека». Вряд ли он сам серьезно верит такому парадоксу, но ведь зачем-то отстаивает его, доказывает, зачем-то надо было ему вдруг вызвать чувство страха у компании беспечных картежников, и он выдает себя за блатного урку, говорит жаргонные словечки, даже интонацию воссоздал какую-то жуткую.
А со мной потом разговаривал обычным человеческим языком, делал обычные человеческие вещи, радовался, что нашел себе нового рабочего в бригаду, наставлял его на первые дни… Да, не так прост человек бывает — и это тоже неспроста.
Сижу в полнехоньком перед закрытием вагоне-ресторане, решив поужинать по-человечески — с борщом, с горячим чаем. Некоторым образом это мне представляется прощанием со всем домашним прошлым. Правда, официантка на меня сейчас ноль внимания. Подсчитывает что-то усталая, замотанная Снегурочка в крахмальной кружевной короне, лет тридцати пяти, наверное. Сотни людей сегодня накормила, а вообще поди тысячи тысяч! Напасешься ли на всех хлебосольства, приветливости, терпения? А ведь надо, никуда не денешься, раз такая работа. Вот уверен: позабудет про усталость, обиды привередливых посетителей, все на свете — оживет, засияет, помолодеет, окажись теперь на моем месте за столом ее сын или дочь. Лучшую котлету принесет, эти черствые куски еще обеденного хлеба на тарелке заменит свежими… Трагедия. Только вот мать, свою я не представляю и на этой работе равнодушной, свыкшейся, с избирательными эмоциями. Мне от нее в школе не было поблажек. Мы сразу договорились: не пищать! «Не разнеживайся очень-то, — предупреждала она, — жить вдвоем мы будем не вечно».
Если плотнее прижаться лицом к окну, загородив свет, то видно облитые жирным светом луны раздетые деревья с лежащими у подножия черными тенями; как два замерзших ручейка, поблескивают рельсы соседнего пути…
Все дальше и дальше я от дома, где знают меня и любят не за что-то, а просто… Кажется, такое счастье человеку задаром, а он бежит от него, глупец, стесняется, чванится: раз ему столько всего сразу в жизни полагается, то уж сам-то он стоит, конечно, много больше!
Пока я так философствовал, ко мне за стол присела девушка и, чуть ко мне наклонившись, как-то по-свойски, тихо спросила:
— Заказ у тебя еще не взяли, паренек?
— Нет, — почему-то смутился я.
— Ну и хорошо. Будь добр, закажи для меня вина… Ну будто мы с тобой знакомы, вместе ужинаем. Я потом верну деньги. Понимаешь, мне неудобно заказывать такое…
И вот стол уж накрыт, я заказал себе все то, что выбрала для себя Люда, моя нечаянная знакомая, а она, видно, знала толк в ресторанской кухне: сборная солянка, бифштекс с яйцом на картофеле «фри», ассорти рыбное…
Еды вдоволь, все аппетитно выглядит, вкусно парит, но я понимаю, что есть мне почти ничего не придется: стеснение напало такое, хоть встань и уйди. Ухватился за бутылку портвейна, наливаю ей и себе, для видимости ковыряюсь вилкой, ложкой…
Люда же ест с завидным аппетитом и тщательно. Вдруг остановилась и уставилась на меня:
— А ты, Миша, что-то ленив на еду, зато к вину охоч!
— Недавно обедал…
— А я голодна, да и неизвестно, когда и где еще поесть придется, так что лучше впрок, — пояснила она и продолжила свой ужин с прежним усердием.
— А может, ты меня стесняешься? — догадалась вдруг она. — Ну ясно же! Зря. Ешь без уклону, пей без поклону, как говорится. Совсем молодой ты, погляжу… Ну не красней, не красней! Берись-ка покрепче за ложку, хлеб не забывай… — Она и вовсе оставила свои судки и стала потчевать меня с такой бесхитростной материнской заботливостью, что у меня и взаправду исчезла всякая скованность.
Я был просто счастлив, что хватило денег расплатиться за стол, хотя в кармане осталась мелочь почти без серебра.
Что-то даже не могу восстановить разговор наш с Людой при переходе в свои вагоны. За это время она умудрилась вернуть мне половину уплаченного за ужин, а я все ловил паузу отказаться от этих денег. Не получилось. Помню ее последние слова:
— Ну вот я и дома! Спасибо, Миша, за ужин, счастливой тебе дороги.
— Счастливо…
Мгновенье потолкавшись в купе, я вынужден был топать в свой вагон дальше, досадуя: ничего о девушке конкретного не узнал, да и мямлил такое, что, конечно, не могло ни заинтересовать ее, ни хотя бы задержать внимание. Это явно ненормально, ведь люди — не вода в реке, что обтекает тебя, не задерживаясь. Может, единожды на свете выпало повстречаться, а праздника нет…
VI
Проводник разбудил, я быстренько собрался и вышел в тамбур, в душе очень сожалея об оставляемом тепле, о легком и определенном положении пассажира, о Люде, что успела присниться.
Сожаления о тепле были самыми насущными: в стекла билась настоящая пурга — в зиму приехали!
Спрыгнув с высокой подножки вагона в снежную круговерть, я по щиколотки утонул в свежем снегу. Впереди желтоглазо светились окошки станции, ударил колокол, и поезд дернулся, заскрипел, покатил от меня.
Через несколько шагов я нагнал укутанную в платок женщину, шедшую тоже к станции.
— Извините, скажите, пожалуйста…
— Миша?! И ты здесь сошел? Вот хорошо-то!
Это была Люда. Через минуту выяснилось, что направлялась она все в тот же мостопоезд, в бригаду Льва Сенокосова, но устроилась на работу без протеже бригадира, самостоятельно, что живет она в Белогорске, там у нее мать.
Отряхнувшись от снега, мы вошли в так называемый зал ожидания. Это была комнатка четыре на пять шагов, с вертикальной колоннообразной печью, обитой крашеным железом, с бачком питьевой воды на табуретке, с кружкой на нем, прикованной цепью. Два деревянных дивана стояло у стен, высокие спинки их были украшены выжженными рисунками цветов с большими буквами «МПС» посредине.
Зашел железнодорожник в занесенной снегом одежде, с фонарем.
— Кто такие будете?
Мы рассказали. Он еще раз оценивающе оглядел нас и, на что-то решившись видно, сказал:
— Ладно, пошли со мной, я устрою вас переночевать, а завтра найдете свой мостопоезд, а то при пурге, да ничего не зная тут, вы только зря проплутаете остаток ночи…
По соседству со станцией стоял дом типовой железнодорожной постройки. Поднялись по низенькому крылечку в темные сенцы, вошли в какую-то прихожую с тремя дверями. Отомкнув одну, дежурный пропустил нас с Людой в небольшую комнату, где у противоположных стен стояли две металлические кровати с ватными матрасами и байковыми одеялами, подушки были без наволочек. У окна стояли стол и два табурета. Больше в комнате ничего не было.
— Здесь три дня жили двое ваших из мостобанды, как у нас называют, — пояснил дежурный. — Тоже муж с женой, но не ужились что-то, разошлись по общежитиям, а за кроватями так и не приходят. Так что заложитесь на крючок и отдыхайте себе спокойненько до утра.
VII
А снег продолжался и утром, даже, казалось, усилился. Впрочем, я был без очков, и белое мельтешение в окне, возможно, преувеличил.
Я лежал на спине, в грудь мне тепло дышала спящая Людмила, рука моя немного занемела под ее головой, но я и думать не хотел освободиться от этой бесценной для меня сейчас тяжести.
Вот так поворотики у жизни — скрипят тормоза! Я оплошал, так она сама подвела куда нужно. А припомнить все предшествующие события, так ни одно не обойдется без «если»: если б не отчислили из техникума, не попал бы в Белогорск, не помог бы Сенокосову… Но этого не может быть! Так искренне я мог бы воскликнуть еще несколько часов назад. Отныне поостерегусь. Жизнь — самая реальнейшая фантастика!
Люда более осторожна в оценках.
— Ах, оставь, Миша, восторги! — улыбнулась она мне как ребенку. — Не усложняй, не выдумывай и не обязывайся. Настоящее скоро станет былым, и кто знает… Что казалось чудесным, может обернуться досадным, горячее — теплым. Время — еще тот холодильник! Я испытала — побывала замужем…
— Ну и что?! Есть любовь с первого взгляда, и вот я предлагаю тебе стать моей женой!
— Современно, но не своевременно, ты не находишь? А потом, мне кажется, ты говоришь то, что тут же приходит тебе в голову. Рискуешь сам себя надуть, заморочить. Конечно, твой возраст…
— О! всего на год старше, а поучает, как старуха Изергиль!
— Ми-ша! Женщина живет, бывает, и день за год и год за день, так что я много-много старше. И не спорь, пожалуйста. А потом, не хочу я снова замуж. Давай поменьше говорить на подобные темы, не заставляй меня раскаиваться…
Пусть она и права с высоты своего житейского опыта насчет старшинства и осторожности — мне это не резон. Я тысячу раз готов твердить, что люблю, готов на все, чтоб уже не расставаться. Мне кажется, что полюбил я Люду еще за ужином в ресторане за ее простое обращение, полюбил ее улыбку, когда на щеках появляются милые ямочки, манеру морщить носик и прищуривать глаза…
Мне решительно не хотелось разуверять себя в искренности чувств, молчать о них, сдерживаться, не мечтать и не строить планов.
Валил снег. Мягкий, пушистый, легкий, он под нашими шагами разлетался пухом, цеплялся за одежду.
По наставлениям дежурного мы шли в отряд мостостроителей. Сразу за поселком увидели их одинаковые приземистые бараки со столбиками дыма. Возле самого первого, обшитого толем на рейках по самую трубу, с обрезком шпалы воевал топором какой-то чумовой тип неопределенного возраста, косматый, без головного убора, небритый, в телогрейке прямо на голое тело. Мы спросили начальство отряда.
— Чего надо? Новенькие, што ль?
— Да.
— Я мастер тут. Пошли — запишу…
Мы с Людой успели обменяться скептическими взглядами за спиной «начальства», пока мастер, вонзив топор в чурку, умывал руки снегом.
Прошли за ним в порядком замусоренный коридор, оканчивающийся разбитым окном, через которое намело уже изрядный сугроб под стенкой. Оказались в крохотной, подслеповатой, неопрятной кухне. Пахло сырым дымом растапливаемой печи.
— Постойте, — прохрипел мастер и скрылся в проеме, занавешенном захватанной простыней, которой и сейчас он привычно вытер свои мокрые красные руки. Послышалась его буркотня с кем-то, препирательства.
— Тише, там новенькие пришли.
— Новенькие? А бабы есть? Сейчас встану…
— Лежи, баб захотелось!.. Смотри, как бы Нинка твоя не заявилась.
— Плевать! Я бригадир или нет, в конце-то концов? Тоже имею право принять или не принять на работу.
— Будет права качать, успеешь. Скажи лучше: взять у Нинки червонец на поправку здоровья, ведь все равно к ней сейчас вести этих?..
— Валяй. Только не вякни, что я тут!
— А то она сама не знает…
Мастер вышел к нам уже кое-как причесанный, одетый в мятую чистую рубашку, с толстой амбарной книгой в руке.
Взмахом руки он отодвинул грязные стаканы на столе, куски хлеба, огрызки колбасы, присел, потребовал наши документы и стал списывать с них в книгу что-то ему одному понятное, потому что ручка плохо слушалась дрожащих рук и из-под нее выходили строчки-шнурочки.
Он не вернул нам направления и паспорта — оставил их в книге.
— Останутся для прописки в милиции. Подождите на дворе, пока я тут оденусь, пойдем к табельщице.
— Ну и порядочки, видно, тут! — вздохнула Люда на улице, запрокидывая голову и ртом пытаясь поймать летящие снежинки.
С табельщицей мастер пошептался, вымученно и заискивающе поулыбался, получил от нее денежную бумажку и ушел, от порога еще раз окинув нас прежним хмурым взглядом.
Назвавшейся Ниной Петровной женщине было лет под тридцать, она была завитой яркой брюнеткой. Худощавая, с порывистыми движениями, курила папиросы «Север». Она долго искала в столе какой-то «учетник», расспрашивала нас (больше Люду) о причинах приезда в «эту дыру».
В комнате было тепло, уютно, из-за занавески — тоже простыня, только чистая, выглаженная — слышалось детское лепетание. По радио говорили о нефтяниках Тюмени, о строительстве БАМа, об уборке сои в Приморье, о вспашке зяби и севе озимых…
Наконец обозначив нас в своих бумагах и велев расписаться, Нина Петровна выдала тут же белое постельное белье, полотенца, потом из кладовой на улице добавила по комплекту спецовки, болотные сапоги, ватники и, перехватив у Люды чемодан, повела к следующему дому «на жительство».
— Ну и порядочки тут у вас! — покачала головой Нина Петровна, вводя меня в прокуренное помещение со смятыми, неубранными постелями, на которых как кому заблагорассудится сидели прямо в грязных спецовках разновозрастные мужчины, человек восемь, курили, сплевывая на пол, ругались и играли в карты.
В ответ на слова табельщицы послышались совсем неожиданные для меня реплики, а брань в присутствии женщины, казалось, стала звучать упоительней.
— Нинка! Выручай, роднуля, червонцем до аванса, а то меня тут сделали как последнего фрайера!
— Нинок, прикупи картишку — я верю в легкую женскую руку!
— Ты! — взревел вдруг один из играющих на своего соседа. — Подглядываешь? Я же тебе рыло сворочу! — пригрозил он и тут же, не откладывая угрозы, звучно влепил пощечину любопытствующему. Ударенный лишь головой мотнул, оправдываясь, но на него уже никто не обращал внимания — все смотрели на Нину Петровну, и она удивила меня больше всех. Нимало не смутившись такой сальной атмосферой приема, она вынула из кошелька и подала просившему денег десятку, прильнула к плечу другого субъекта, с таинственным, заговорщицким видом показавшего ей свои карты, и знающе посоветовала: «Берем еще!» Сама же протянула руку за картой к банкиру и, едва взглянув на нее, радостно провозгласила: «Очко! Конфеты с тебя, Бочонок!»
— Гадом буду! — поклялся выигравший. — Погоди, попробуй-ка еще разок, на счастье?
— Хватит, счастье нельзя испытывать, а то оно соберет шмотки и уберется к другому, — сказала весело табельщица.
— Как от Кустова нашего женка ушла! — заметил кто-то, и поднялся хохот.
Один обратился ко мне:
— Эй, новенький, как тебя там, профессор в очках, подсаживайся к нам, покажи свою руку!
— Не играй с ними, Макаров, — мягко предупредила меня Нина Петровна. — Этих бичей никогда не переиграешь. Ложись и отдыхай с дороги-то. Снег сегодня кончится поди, а завтра и на работу…
Легко было сказать: ложись и отдыхай! Правда, сосед мой по кровати ничком придавил подушку и как ни в чем не бывало пускал себе безгрешные пузыри, лежа поверх одеяла в уляпанном грязью полукомбинезоне, не размотав даже портянок.
Гвалт и ругань не умолкали ни на секунду. На меня уже опять не обращали внимания. А мне вспоминалась комната рядом с квартирой железнодорожника Павлова, где мы были вдвоем с Людой. Я почувствовал, как жгучая тоска по ней сжимает сердце, будто неведомо когда мы расстались и неизвестно когда увидимся снова, хотя я знал, что находится девушка всего через две стены, в комнате напротив.
Вдруг кто-то присел у моих ног, я открыл глаза и увидел белобрысого парнишку примерно моих лет. Редкие зубы, пронырливые глаза с покрасневшими веками. Очень смахивает на какого-то грызуна — постоянно шмыгает носом.
— Простыл тут, — пояснил он последнее обстоятельство. — А ты откуда приехал?
— Из Белогорска, конечно.
— Лев завербовал?
— А тебя тоже?
— Я уж неделю тут. Ничего, работать можно. А можно и не работать. Тоже ничего! — хихикнул он и предложил звать себя Игорьком Шмелевым.
— А Игорешей можно?
— Зови как хочешь! Я простой… Надолго сюда? Я до армии, до весны, — все какие-то деньги, может, будут с собой!
— Да зачем в армии деньги?
— Мало ли! С деньгами-то лучше.
— Слышь, Горь, — придумал я тут же прозвище знакомцу, созвучное слову «хорь», — с тобой должны были какие-то молодожены приехать, мне Лев говорил.
— Кустовы? Да они уже перегавкались и разбежались в разные стороны, по общежитиям. Колька живет в том доме, где мастер Рогов. Галка — тут, за стенкой.
«Где и Люда», — отметил я.
— Они жили за линией возле станции в одной пустующей квартире, но Галка стала пить вино, материться — связалась тут с некоторыми шохами. Колька стал ругать ее, ну и ей не понравилось…
— Постой, так они у Павлова жили, у дежурного по станции?
— Не знаю! У вокзала сразу. Я только раз у них был, когда помогал туда кровати таскать.
От Шмелева я узнал, что здесь существует как бы две бригады рабочих, подчиненных одному бригадиру: наша — в бараках и кадровая, состоящая из семейных рабочих, проживающих по квартирам в поселке лесозаготовителей. На одном из разъездов копают котлованы под фундамент будущего моста рядышком со старым — под один «бык» — одна бригада, под другой — вторая. Несмотря на разделение объектов, работают в две смены. На работу возит мотовоз, возвращаться приходится затемно, всякий раз в разное время, потому что для пробега мотовоза нужно окно в общем железнодорожном движении. Питаются здесь кто как может, но есть в поселке магазин, столовая при станции и для лесозаготовителей — там готовят лучше и блюда дешевле, но, по словам Шмелева, ходить в ту столовую небезопасно.
— Вражда из-за баб, — пояснил мне Горь, и тут же глазки его замаслились: — А у тебя уже было с ними что-нибудь?..
— Было. Меня, видишь, родили!
Ну да! Не хочешь рассказать… Тут, конечно, больше старые бабенции, а так бы не мешало с какой покрутить — всегда б пожрать было… А можно и тут на печке варить. Я, правда, не умею. Если хочешь, так давай вдвоем: с аванса купим продуктов.
— Поживем — увидим.
— Ты вообще меня придерживайся, — наклонившись, прямо в лицо мне выдохнул Шмелев, и я почувствовал неприятный запах. — Тут все какие-то бешеные, можно нарваться запросто на неприятности, лучше ни с кем не связываться.
— Хорошо-хорошо, мне Лев уже говорил. Ты знаешь, вызови-ка мне лучше из женской комнаты Люду Рожкову — мы с ней приехали, давно знакомы.
VIII
— Люда, пошли в поселок, посмотрим, где магазин, столовая, позавтракаем заодно?
— Да меня женщины уж накормили — у них там с утра крышки на плите гремят! Чистенько, цветы на окнах — мне нравится!
— Да? — уныло переспросил я. — А мне хотелось тебе предложить перейти к Павлову в ту комнату… Я узнал, кто там жил, кстати, где-то в вашей комнате теперь живет Кустова Галя — вот с ней бы поговорить…
— Ну что ты, Миша, все выдумываешь? Ничего не надо, мы же и так рядом. Какой же ты, право! — Она удивленно, будто впервые, оглядела меня.
— Но я скучаю уже по тебе, хочу с тобой разговаривать, видеть всегда — что тут такого?!
— Ей-богу, мы с тобой поссоримся, вот увидишь! Не опережай события. Не все так просто, как ты хочешь, дай же и мне во всем самой разобраться!..
А в моей комнате до вечера произошло бессчетное количество ссор и Одна настоящая драка, разнимать которую вызвали мастера Рогова и бригадира Гамова, о котором мне говорил еще Лев Сенокосов. Мастер к бригадир для пресечения драки (пользовались теми же ругательствами, что и сами дерущиеся, теми же средствами: они разогнали забияк по кроватям, а кого отправили вон, по своим домам. Мне показалось, что и Гамов и Рогов сами были изрядно навеселе.
— Их все тут боятся, — шептал мне восхищенный Игорь Шмелев. — Что не так — по шее! Молодцы.
«Черт возьми, — думал я, — вот, значит, откуда у Сенокосова все эти выводы о страхе как о первейшем уме в человеке! Мало того, и его преемники здесь тех же убеждений».
IX
Ночью все так же, не переставая, шел снег, завывал ветер. Зато утро выдалось тишайшее, с легким морозцем, солнечное, блескучее — на сугробы больно было глянуть.
Но ехать на открытой платформе мотовоза было довольно холодно: встречный леденящий ветерок пробирал до костей и через ватник, то и дело приходилось хвататься за уши — пощипывало! Кепочка моя явно не соответствовала сезону, и я в ней выглядел, наверное, длинношеим, несуразным птенцом среди рабочих в шапках-ушанках и работниц в теплых платках, усевшихся на платформе тесно друг к дружке спиной по направлению движения. Я же пристроился боком, и приходилось все время защищать левое ухо рукой в новой, негнущейся брезентовой рукавице.
Люда, повязанная большим шерстяным платком по самые глаза, уж несколько раз жестами предлагала прилечь к ней на колени, спрятаться от ветра. Я бодро отводил глаза в сторону, выражая одновременно и презрение к испытанию холодом и обиду за ее какое-то вдруг недоверчивое отношение ко мне, что она высказала во вчерашнем разговоре.
На мое счастье, дорога скоро кончилась. Остановились мы перед каким-то невзрачным разворошенным мостиком, почти среди чистого поля. Лишь впереди за поворотом виднелся семафор, блокпост; дальше — три — пять заснеженных домиков. Слева, оправа — заснеженная долина между невысокими сопками, поросшая негустым смешанным леском. У моста — припорошенные груды земли, доски, ящики, металлические бочки, прицепной компрессор, несколько других механизмов неизвестного мне назначения, подъемный кран «Пионер» с трубчатой стрелой, а позади всего этого стоял большой дощатый сарай.
Одним из первых я спрыгнул с мотовоза, прихватил три лопаты и скатился с насыпи следом за Тимохой Комаровым (это он вчера дрых весь день пьяный по соседству с моей кроватью.)
— Айда места у печки занимать потеплее! — обернувшись ко мне, крикнул Тимоха, и я побежал за ним, не сообразив, кто бы это нам печку растопил во время снегопада. В какой-то момент спина Тимохи вильнула в сторону, на груду земли у крана, а я в тот же самый миг куда-то рухнул, ртом и носом загребая снег. Клацнулся очками о рукоятки лопат, но, инстинктивно успев все же придержать их рукой, не потерял!..
Вытаскивали меня веревкой — и веселились. А я дрожал от снега за шиворотом. Оказалось, провалился я в заснеженный котлован для фундамента нового моста, что подводился под старый, отслуживший положенный срок.
Люда подошла ко мне, спросила участливо:
— Не ушибся, цыпленок?
— Почему это я цыпленок?
— Просто. Так выглядишь сейчас — съежился, в очках…
Я обиделся. И не подходил к ней до самого обеда, пока мы выбирали из котлована снег. За работой я согрелся. Потом и печь натопили как следует, этим занимался Тимоха. Он числился мотористом и электриком — запустил свою ЖЭСку, походную мотоэлектростанцию, дал ток для работы крана «Пионер» — это было пока все, что от него требовалось. Мы нагружали снегом бадью, сделанную из обрезанной большой бочки, Гамов у крана вирал ее и потом, налегая грудью на противовес стрелы, поворачивал ее так, что бадья со снегом оказывалась по другую сторону выброшенной ранее из котлована земли, — там женщины бадью переворачивали, снег отбрасывали еще дальше.
Когда я отогревался у натопленной печи, подошел Гамов и говорит:
— Надо заготовить черенков для лопат и кирок, сходите-ка Макаров и ты, Тимоха, нарубите десятка три-четыре. Пока просушим, ошкурим…
Тимоха вышел из бытовки в инструменталку, которая находилась здесь же, в сарае, за топорами. Я вспомнил порученное мне Львом Сенокосовым предупреждение Гамову о возможной его телеграмме о деньгах. Гамов внимательно посмотрел на меня, опросил:
— Откуда ты Льва знаешь?.
— Познакомились в Белогорске.
— Капитально?
— Жили в гостинице, он устроил меня сюда, я проводил его в аэропорт…
— Ясно, потом как-нибудь еще потолкуем.
Тимоха шел к березняку, загодя угрожающе поигрывая топором, а подойдя к первым березкам, остервенело набросился на них, стал крушить налево и направо. Я кричу:
— Тимофей! Ну зачем ты губишь столько берез?!
Он остановился, с недоумением глянул на меня, спросил:
— Ты что, малость тронутый! Я же черенки заготавливаю. А ты все стаскивай к бытовке — там обрубим как надо. Запомни: у строителя ни в чем не бывает отходов! Сучья и вершинки сожжем в печке.
Нарубили мы много, десятка четыре стволов — я столько раз мотался с ними до бытовки по глубокому снегу, что вытоптал и вымел настоящую дорогу.
На обед в бытовку сошлись все, расположились на нарах вокруг раскаленной буржуйки. Как-то ненароком мы с Людмилой рядышком оказались, съели мой хлеб с колбасой, ее отварную картошку, в литровой стеклянной банке, рыбные консервы, выпили бутылку кипяченого молока. После обеда подремывали, положа под головы ватники. Кто-то дымил махрой, кто-то рассказывал анекдоты, иные давно храпели. Тяжелый дух стоял от подсыхающих портянок вокруг печки, чьи-то болотники уже подгорели — потянуло жженой резиной. А вообще здесь было столько разных запахов, что и не понять, что и откуда пахнет, — погнутые ведра из-под тавота, бензина, масла, тросы, шланги, веревки, бесчисленное множество железяк было напихано под нары всюду, даже глыба гудрона валялась у двери.
Пришел мотовоз с платформой бутового камня. Мастер Рогов, опухший до синевы, небритый, поцарапанный, приказал нам «выгребаться», потому что железнодорожники дали полчаса на выгрузку.
Нехотя вышли из тепла на холодный ветер, обсыпали платформу с камнем, сбрасывали его прямо под откос за нашим котлованом. Работали почти молча, торопились, камни беспрерывно клацали друг о друга внизу. Рогов торопил, то и дело поглядывал на часы.
По соседнему пути проходили грузовые и пассажирские поезда, но мне уж неохота было оборачиваться к ним, провожать взглядом. Поезд рядом — обыкновенное дело. Зато сегодня с утра бессчетное множество раз я оставлял работу в котловане, когда вдруг над головой прокатывался очередной состав, сотрясая почву под ногами, осыпая ее со стен ямы, посевая на спину щебенку, песок, взметая между шпалами снежный прах.
— Привыкнешь! — орал мне в лицо Колька Кустов, щуплый паренек с красивым румяным лицом, в роскошной беличьей шапке. — Я попервости от всякого поезда вообще убегал на другой край котлована, — смеялся он и пояснял серьезно: — Нервы, видать, не выдерживали…
При чем тут нервы? Просто одно дело, когда над твоей головой летит птица или самолет, а другое — поезд!
— Люда, не поднимай крупные камни, оставляй мне, ведь я как-никак мужчина, — шепчу ей, когда, нагнувшись, мы оказываемся лицом к лицу. Но она смотрит на меня с гневным прищуром, нарочито быстро швыряет подальше несколько самых увесистых булыжин, что ей на глаза попались. С победным, неприступным видом на четвереньках карабкается по буту подальше от меня — туда, где работают Гамов, Комаров Тимоха и еще несколько незнакомых мне мужиков. За щелчками сбрасываемых камней я все равно улавливаю ее оживленный говор, смех, кажется, что и камни полетели гуще с той стороны платформы…
Супруги Кустовы, между прочим, сегодня и ехали на мотовозе, и работали, и обедали, стараясь держаться друг от друга подальше. Когда двое очень стараются сохранять дистанцию и показать отчужденность, это сразу всем заметно, вызывает смешки, пересуды.
Несколько раз Галя Кустова с преувеличенной громкостью выругалась. Кажется, из-за этого они с Николаем и поссорились. Ей-богу, я парня готов понять: очень это дико, когда из уст молоденькой, симпатичной девушки вдруг вырывается нецензурщина. Без внутреннего ожесточения, без определенной моральной расхристанности, у Гали брань звучит особенно цинично, нелепо, стыдно. Она сразу и привлекательность свою теряет, и женскую загадочность, вообще весь тот хороший резерв, который мы предполагаем и домысливаем в незнакомом человеке, когда он молчит. Бравада это, конечно, и больше ничего, но и бравировать с таким для себя ущербом стоит ли, как она не понимает-то!..
X
Прошла неделя. Впервые в жизни работа перебрала меня всего по косточкам с головы до пят. Я свое тело так и чувствовал — состоящее из ноющих, саднящих, разламывающихся от тупой боли суставов, мышц и жил. Я не успевал выспаться, набраться к утру сил, мозоли на руках были сплошь, а то и по второму-третьему разу возникали на месте лопнувших и кровоточащих. Взять горстью купленные на базарчике семечки я не мог, а ложку за ужином держал только большим и указательным пальцами. Утром в черенок лопаты я впивался скрипя зубами и с таким же трудом отпускал его во время обеда или в конце работы.
Чему я научился? Швырять лопатой грунт за спину чуть ли не на трехметровую высоту, подкидывать его вперед метров на семь для последующей перекидки к бадье, научился попадать кувалдой по клину при удалении встретившейся в котловане скалы, катать тачку с землей и камнями по хлипким, узеньким доскам, орудовать киркой и ломом, ходить с носилками.
Что узнал? Табельщица Нина Петровна сейчас сожительница нашего нынешнего бригадира Гамова, но ребенок у нее будто от Сенокосова!
Игорь Шмелев — кучка нелепых, совершенно необъяснимых для его лет наклонностей, которых он, подозреваю, нахватался, как собака блох, от соседства тут с некоторыми совершенно определенными личностями. После получения аванса мы с ним в складчину купили продукты — сахар, масло, консервы, чай, взяли на пристанционном базарчике ведро картошки. На первый совместный ужин припасли бутылку вина. С нее все и пошло, наверное. Утром мой Горь наотрез отказался вставать на работу. Кроме него в комнате остался и Бочонок (тот, для кого Нина Петровна в день моего приезда прикупила карту), это он Шмелеву накануне вечером налил почти полный стакан водки. Предлагал и мне, но я отказался и ушел спать, предоставив Игорю уже на пару с Бочонком доканчивать ужин и убирать посуду. Вообще же наутро на мотовозе отсутствовала почти треть бригады и сам Гамов — слышно, что он вчера дебоширил дома. Ладно, думаю, пусть Горю зарплаты будет меньше, не нянькой же к нему я нанялся.
Когда вернулись с работы, я нашел Шмелева опять пьяным в дым, а из наших продуктов исчезло сливочное масло, сахар, консервы. Бочонок пояснил мне, что Горь продал все старушкам на базаре, деньги обратил в вино. Мне такая «кооперация» без надобности.
— Ну, и что ты думаешь? — спросил я на следующий день Шмелева.
— Ты извини, но как-то так получилось…
— Тебя что, мать уронила в детстве, у тебя провалы совести, а может, ты алкаш?
— Скажешь тоже! Ей-богу, просто ничего не соображал.
— Не соображал бы, так на деньги за сахар купил бы ведро соли, скажем, а не вино. Соображал, значит.
— Не, ну серьезно…
— Ладно. Что есть, то доедим вместе, а там — извини уж. И больше со мной не затоваривай ни о чем. Ты мне не интересен…
Интересное заключение: оказывается, просто наличие денег резко меняет иных людей, обнажает их пороки, обесценивает все ими раньше сказанное.
Помню, в день выплаты аванса нас с работы привезли ровно в пять часов вечера. Переоделись, у кого было во что переодеться, почистили свою робу, у кого не было сменки, пошли в большую пустовавшую комнату в доме, где жили Гамов с Ниной Петровной. Там уже, из той второй бригады женатики в приличных костюмах скучковались вокруг своего звеньевого, седовласого, широкоплечего мужика, фамилия его была Виноградов. А рабочие называли его попросту Кузя.
Началось профсоюзно-производственное собрание. Приехавший представитель администрации открыл собрание, потом выступили Гамов, Нина Петровна. Государственный план, рабочая честь, дисциплина, спаянность коллектива, воодушевление, трудовой энтузиазм… Честно говоря, мне делалось как-то неуютно, оттого что такие слова говорятся Гамовым, что-то похожее я чувствовал, когда Галя Кустова пачкала свои губы ругательствами. И воспринимались-то эти речи с прилежным вниманием, оказывается, только теми из наших бригадников, кому они, как говорится, были до лампочки, — Кузины мужички в это время переглядывались, сдерживали улыбки, звеньевому приходилось шикать на них.
Я получил сорок рублей, из них десять тотчас же в сторонке забрал у меня Гамов.
— Для Сенокосова, — кратко пояснил он. Потом выяснилось, что столько же он брал и у всех остальных членов нашей бригады.
Люда с получением аванса в тот же вечер отпросилась у Рогова на четверо суток и уехала в Белогорск.
«Сына навестить ей надо же!» — пояснила мне Галя Кустова. Вот это да! У нее имеется сын, она уехала, даже не предупредив меня…
XI
Прочел свой дневник до сегодняшнего дня. Детство все это: многозначительные фразы о любви, о смысле жизни. Слышал звон, да не знаешь, где он. Разве ж я чего-то ищу, какой-то смысл? Живу как выпало, не трепыхаясь, почти равно отношусь и к тем, кто нравится, и к тем, кто не нравится, сам, кажется, определенных чувств ни у кого не вызывая. Рассказать о себе нечего, да и если б что захотелось, то здесь это невозможно, не подходит по тематике, как говорится. Тут весело и бойко порой такую правду-подноготницу выкладывают во всеуслышанье, что в уме не укладывается и любой здравый, кажется, лучше бы скрывал это и помалкивал, чтобы себя не умалять.
В нашей комнате, например, в завзятые рассказчики суется Бочонок. А рассказы его — оплошная гадость! Взял в жены вдову с деньгами, помог их профукать, целый год мороча женщине голову, что ищет работу «на всю жизнь». Родился ребенок — разбежались. Завербовался на Дальний Восток, попал на строительство порта. В месяц работал не больше недели. У магазинов сшибал копейки на курево и хлеб, иногда удавалось добыть и на вино, но чаще — только на одеколон. В общежитии была кухня, где готовили еду, занимались этим, конечно, преимущественно девушки. Так вот Бочонок подстерегал время, когда на кухне никого не было, и уносил в свою комнату одну-две кастрюли с полуготовой едой, которую потом доваривал на своей электроплитке. Ни разу не попался. Убежать со стройки пришлось из-за другого: дознались будто, что он, пользуясь столпотворением у касс в дни выдачи зарплаты, получал деньги за других.
Забрался со страху в какую-то глухую рыбацкую деревушку и там опять присосался к одной простоватой женщине, наплел ей историю, что сам моряк, отстал от своего парохода, оказался без документов, а судно, мол, ушло в загранплавание неизвестно на какое время. Жил не тужил, выезжая во Владивосток «развеяться», снабженный своей обожательницей деньгами, отварной курицей, приодетый на дорогу. Говорил, что едет в контору, чтоб отметиться и разузнать о документах. Возвращался обычно гол как сокол, но с новой историей о краже вещей на пляже или с чем-нибудь подобным. Визит участкового милиции нарушил идиллию — пришлось подаваться дальше. С какого-то пункта дал матери в деревню телеграмму, и та прислала денег на «первое» время…
До сих пор от престарелой матери приходят Бочонку посылки с домашними тушенками, копчениями, в конвертах с письмами он первым делом находит пятерку-десятку. Присылает мать к зиме ему всегда варежки, шарфы, свитера собственной вязки — все это он распродает и обращает в водку.
— Ничего мне не надо! — бахвалится Бочонок. — Настоящий мужчина всегда должен быть немножко пьян, голоден, зол и настороже.
Бог с ним, с этим Бочонком, а вот про Тимоху Комарова я постепенно узнал, что у него в обшарпанном дерматиновом чемодане полно справок, удостоверений в том, что он техник-строитель, сварщик, электрик, шофер и так далее.
Женившись в двадцать пять лет, он решил заработать на кооперативную квартиру. Стал бродить по деревням с бригадами строителей-шабашников, строил коровники, свинокомплексы, жилые дома. Знавал большие деньги, но на себе экономил каждый рубль, отсылая все жене, однако узнал вдруг… Приучился пить, во хмелю стал проявлять такое буйство, что скоро и среди шабашников его стали избегать как чумового. Плюнул. Спохватился вернуться к нормальной работе на нормальной стройке, да оказалось, что нет уже обычной терпимости ни к самому рабочему процессу, плановому, долговременному, ни к людям обычным. Поехал…
Кстати, это Тимоха поджучил Кольку Кустова поссориться с женой. Ненависть к женщинам у Комарова прямо-таки патологическая. По его словам, все бабы — дряни, сволочи и наипервейшие враги мужчин. А самые лютые враги те, которым удается «ухватить тебя не за что иное прочее, а за душу».
Можно только догадываться, как сильно любил когда-то Тимоха Комаров!
Напьется и ходит пристает к каждому: «Давай я тебе морду начищу за все хорошее и на два года вперед?» — и тут же от слов норовит перейти к делу, а когда сам схлопочет по физиономии, то идет к своей кровати, ложится, плачет, грозится и проклинает все на свете.
— Я конченый, — как-то сказал он мне. — Еще чуть-чуть — и все. Про таких и поговорка есть: если к сорока годам не богат, не здоров и не умен — не бывать таковым!
— Бросил бы пить, так все и образуется, — посоветовал я.
— Да это бы можно, да куда деть душу, черепок с мыслями, ненависть? Ты не возьмешь себе, советчик? Куда уж, вон как слюни-то распустил перед первой попавшейся бабой! А я тебе говорю: змея она, как все, не смотри, что красиво извивается, боись, как ужалит и к другому уползет. Я их всех насквозь вижу, всем башку бы оторвал, а вы сюсюкаете, пресмыкаетесь, гордости не имеете. Пользоваться пользуйся, но к душе своей не подпускай и на пушечный выстрел! Всю жизнь испоганит, всю кровь отравит.
Тяжелый случай. Я не знаю, как мне тут быть с Тимохой, что ему говорить, а только понимаю, что согласиться, отмолчаться или сделать дурашливый вид — это все равно, что предательство совершить по отношению к Тимохе, к Люде, к себе да и ко многим еще, наверное.
И еще я думаю, что Лев Сенокосов сильно преувеличивал, когда пудрил мне мозги насчет любви и страха у людей, называл бригадников своих «волками, оторви да брось». По сути, ничего страшного нет в таких людях, как Бочонок, Комаров и другие: рассказывая о себе со всем откровением, они, наоборот, предстают беззащитными, достойными сожаления, а может, своей же правдой себя жалят, мучат, ища опасения в покаяниях, как сказал бы какой-нибудь поп. По-моему, страшнее другие, те, что о себе дурного не скажут, но заносчивы, презрительны и бесцеремонны. Это Рогов, Гамов и сам Сенокосов. Их что-то должно объединять, роднить и поддерживать, таких людей. Недаром выясняется, что, кроме этой троицы, в нашей части бригады никто больше года не работает. Кажется, еще Нина Петровна два года здесь да Тимофей Комаров. А вообще когда-то начинала смену мостов на этой дистанции пути бригада Кузи — Кузьмы Федоровича Виноградова. Однажды будто произошел несчастный случай — бригадира срочно заменили, им стал Сенокосов. Когда я начинаю расспрашивать о нем, люди вдруг наглухо замыкаются, у них такой недовольный вид, будто я покушаюсь на что-то их личное, интимное или неприятное для памяти.
XII
Подпочвенные воды постоянно помаленьку просачивались в наш котлован и к соседям, конечно. Для сбора воды мы копали глубокие приямки, и утром перед началом работы Тимоха Комаров раскруткой тяжелого литого маховика запускал старинный громоздкий дизельный насос «Одижанец». Но углубились мы еще на пару метров, и приток воды увеличился так, что никакие приямки не спасали и насос крутился с утра до утра. Работать теперь приходилось в болотных сапогах, по колено в воде, осторожно вылавливая грунт лопатами, сцеживая воду, прежде чем выкинуть его из котлована. Мокрые рукавицу дубели на морозе, телогрейки становились колом, лица наши вечно были в густых разводьях грязи и пота.
Рогов злился, что работа у нас шла медленно. Мы и сами немало сконфузились, когда вдруг выявилось, что отстаем от виноградовского звена на добрые две недели. Однажды пришли, а в соседнем котловане поблескивает готовый ледяной каток — значит, накануне там не работали уже, воду не откачивали. Зато у нас почти сухо (Тимофей те дни и ночевал в бытовке), насос качает воду из приямка, устроенного на доброй четверти всей площади котлована. И открылась глазам вся наша работа — ужас: стенки «пузом», углы завалены, дно как в струпьях — в уступах и ямах, и копать еще не перекапать!
Целый день отбойными молотками мы выпрямлялись по отвесам, расширялись, выравнивались. Потом пошла работа на победу. Правда, соблюдать прежний роскошный приямок было некогда — опять хлюпались в воде по всей площади котлована, но уже не спотыкались и не оступались в ямы, и, кажется, сквозь мутную воду каждому виделась близкая желанная «отметка»!
И вот настал день, когда мастер Рогов с утра стал соваться с длинной рейкой в котлован, понужал:
— Скорей, мать вашу так! Это вам не водку жрать! На сегодня я вызвал представителя дорнадзора: сдадим котлован — приступим к бетонированию.
А работа почему-то не убыстрялась, мне показалось, что даже замедлилась. Наверное, и сам Рогов заметил, плюнул на нас сверху, обложил трехэтажным матом, выгнал из котлована всех, кроме меня, Бочонка, Кустова и Гамова. Последнему приказал кратко:
— Темни, раз работать не научился. Сорок кривых, а не бригада! Я не намерен перед приемщиком краснеть. И смотри, чтоб было в ажуре, не то башку сверну!.
Смысл действий, предписанных Роговым Гамову, дошел до нас, когда тот приказал нам в разных местах котлована копать приямки. Бочонок заметил: «Сунут рейку в приямок — вот и вся сдача, ведь не полезет же в воду представитель, чтоб точно проверить действительную отметку».
Приямок получался около метра глубиной — столько грунта нам еще надо было вынуть в котловане до бетонирования. Мы с Кустовым копали прямо под железнодорожным полотном — это первое место, куда сунет рейку представитель.
— Филькин мост у нас получается, — буркнул Колька себе под нос.
— А может, сказать? Ведь это не шуточки — поезда?!
— Кому ты скажешь? Рогову или Гамову? А может, этим бичам? Думаешь, охота им лишний метр ковырять?
Чтоб не терять в воде приямки, Гамов надоумил нас сделать поплавки на якорьках из больших гаек — там щепочка, там сухой лист или веточка плавает будто, кто придаст значение?
Приехал на мотовозе представитель. Длиннющей рулеткой обмерил весь котлован, вручил рейку Кольке Кустову, тот слез в яму и поставил ее в воду.
— Да у вас еще восемьдесят семь сантиметров копать до отметки, что голову морочите, понимаешь! — вскричал вдруг он, выхватил рейку из рук Кольки, мелом жирно очертил намокший конец и стал тыкать им в разных местах котлована, так ни разу и не попав в наши приямки. Затея провалилась. Рогов был багрово зол, волком смотрел на Гамова, а тот в свою очередь испепелял глазами Кустова.
— Промазал как-то… — мямлил Колька, пожимая плечами. — Промазал, черт его знает!
— Смелый у тебя товарищ, больно ж ему будет! — сказал мне потом Тимоха у бытовки, прибавил: — Поостереги парнишку, пусть сегодня ни с кем не огрызается и вечером никуда из дома не выходит…
Мое предупреждение Кольке не помогло: ночью прямо в комнате его избили так, что пришлось отправить в больницу.
Гамов с Роговым весь следующий день люто пьянствовали, на месте работ не показывались, только вечером пришли, вызвали Комарова.
— Спрашивали, много ли выкопали сегодня, завтра до обеда велено шабашить, — пояснил он хмуро, вернувшись. Рано завалился спать.
А я опять побрел к вечеру на станцию встречать поезд из Белогорска. Кажется, Люда уже никогда не вернется: ее нет уж вторую неделю. На всякий случай я в уме шлифовал все то, что решил сказать ей — пусть и в последний раз.
XIII
Никаких речей мне не потребовалось: Люда сошла с поезда, поддерживаемая под руку Львом Сенокосовым. Он мне обрадовался, вручил свой огромный и тяжелый чемодан.
— Вот сейчас придем и обмоем мое возвращение — у меня есть кое-что вкусное и горькое, — доверительно сказал он, наклонившись ко мне, и я почувствовал крепкий запах спиртного.
— Не придумывай, Лев, ведь поздно уже, а утром на работу, — заметила Люда и с усмешкой прибавила: — Да и нельзя детей спаивать — это наказуемо!
— Работа не Алитет, в горы не уйдет, — засмеялся Сенокосов. — А этот ребенок, как ты называешь, совсем уже не боится мамы, я спрашивал. Верно, Мишаня? Ну, акклиматизировался тут, как тебе показалось? Все живы-здоровы?
— Нет не все! — резко ответил я и рассказал про злополучные приямки, про Кольку Кустова.
— Дуролом этот Гамов, — вздохнул Сенокосов, — не мог сам, что ли, замеры сделать, положился на сосунка?! Ладно, разберемся, а то он мне так всю бригаду разгонит, гад! Я, понимаешь, всюду людей ищу, с отпуском не считаюсь, а он на готовеньком не может как надо… Видишь, Люда, ни на кого нельзя положиться! Бараны, они и есть бараны.
Чемодан Сенокосова тяжел, неудобен, я все время отстаю от Люды, не могу сосредоточиться.
— Лев, ты, в чемодан булыжников, что ли, напихал? Все руки он мне оборвал уже! На, и сам пронеси немного…
— Слабак, так и скажи! Если мраморную статуэтку «Три грации» считаешь булыжником, то что ты смыслишь в красоте?! Жутко люблю красивые вещи, которые со смыслом! Вот купил одну настоящую грузинскую чеканку, а была бы возможность, я бы столько всего накупил!.. Эх, как будет у меня свой дом, Людочка, я обязательно отделю одну комнату и заставлю ее разными художествами, чтобы было где посидеть, полюбоваться, подумать. Позавидуешь людям с талантом, особенно, если у тебя самого в бригаде сорок кривых!
— А сам-то прямой, конечно? — буркнул я. Злость поднималась во мне на благодушного от самоуверенности Сенокосова, на его панибратское отношение к Люде, а кроме того, меня терзали вопросы: где и как они встретились, на чем уже сговорились?
— Обиделся за кривых? — уточнил с усмешкой Лев. — Успокойся, присутствующих здесь это не касается, хотя бы потому, что я пока хорошо вас не знаю. Но… очень уже интересуюсь! — многозначительно прибавил он, склонив голову к Люде, на что та удивленно хмыкнула и сказала будто разом за себя и за меня:
— Даже так? Очень тронуты, премного вам благодарны!
— Люда, ну а как там дома, Сережка здоров? — спросил вдруг я таким отчаянно-обыденным тоном, будто сто лет знаю ее дом, мать, сына. Очень уж мне хотелось отрезвить Сенокосова в его явных попытках подбить клин к девушке.
— Сережка? — переспросила она. — Он ничего, только скучает сильно, много капризничает — устает с ним мама!..
— Да-а… Вот видишь, все-таки придется тебе его сюда забрать, — поощренный ее поддержкой, осмелел я. — Можно снять квартиру хоть у того же Павлова, найти старушку…
— Не знаю, не знаю…
Сенокосов, кажется, что-то усек для себя — поскучнел он как-то, даже остановился закурить. Мы не стали задерживаться из-за него.
— Миша, откуда же ты узнал, что у меня есть Сережка? — опросила она меня все еще удивленно.
— Если честно, то угадал просто, но если угадал действительно, то потому, наверное, что много думал. Ты вот обо мне не думала, признайся? Где этого-то хахаля подцепила?
— Ну, знаешь! Ты становишься невыносимым. Я не обязана отчитываться перед тобой, понял?! И чего только ты возомнил-то себе, господи, горе мое?! Прекрати все это, не подталкивай меня на глупости. Слышишь? Или тебе охота, чтобы я вовсе отсюда уехала? В самую пору: душа-то все еще в Белогорске… Эх, сама я во всем виновата!
XIV
Подготовкой к бетонированию руководил уже сам Сенокосов, Гамов с его приездом на работе пока не появлялся.
— Пусть он наряды закрывает на зарплату, посмотрю, что вы тут наработали, — обронил как-то Лев. Но кое-кто уже видел Гамова с фингалами на физиономии, а кто-то знал будто бы доподлинно, что бригадир ему наподдавал, чтоб не обижал впредь Нину Петровну.
— Вот кто истинный покровитель женщин, не то что некоторые! — ехидно заметил я при Тимохе.
— Какой покровитель, кого покровитель? — презрительно скривился тот. — Покровитель этого жулика в юбке? Да просто Нинка в их шайке-лейке пока важней Гамова, за нее можно и дружку любезному по шее накостылять. Да он и не обидится даже, ведь сегодня бьются, а завтра миловаться будут — из одного кошелька достают на водку и на курорты. Посмотришь, скоро на юг потянется кто-то следующий — Рогов или эта вертихвостка…
— Ну, Тимофей, ты прямо!.. — опешил я от такой беспощадной единой характеристики людям, о каждом из которых у меня давно сложилось свое определенное и далеко не однозначное мнение, в истинности его мне просто невозможно было вот так просто засомневаться. Неужто я вовсе без глаз, глух к ложному, ничего не смыслю в людях?
— Говори, да не заговаривайся! — отмахнулся я от Тимохи Комарова после некоторого замешательства. — Тебя послушать, так нет на свете порядочных людей. Вот что конкретно ты имеешь против Нины Петровны, в чем она, по-твоему, это самое?..
— Сам ты это самое! Младенец очарованный! И отстань от меня, не знаю я никакой Нины Петровны, никого не знаю и знать не хочу! — заявил вдруг Комаров мне со злостью, сплюнул в сторону и пошел заводить свою электростанцию.
«Наверное, как-нибудь он проштрафился по пьянке перед табельщицей, и она, днем и ночью готовая ссудить деньгами любого нашего пьяницу (Игорь Шмелев наодалживался у ней рублей на шестьдесят — хватит ли зарплаты расплатиться, ведь пьет и прогуливает, хорек несчастный, пожелтел весь!), не заняла ему денег на опохмелку, вот и бесится трезвый, зло затаил», — подумал я о Тимофее Комарове.
Наш мотовоз, используя любое окно в графике железнодорожного движения, тягал нам лесоматериалы, щебень, цемент в мешках, арматуру, песок, бетономешалки, тачки, вибраторы. Нарасхват был Тимоха Комаров: с ним мы вязали арматуру, сколачивали опалубку, пробрасывали шланги от насоса к болотцу воды, выкачанной из наших же котлованов, — теперь она была нужна для замеса бетона…
Один раз я попал на погрузку песка на платформу в тупике станции. Бригадир «зафрахтовал» на день бортовой грузовик у лесозаготовителей, и с него мы лопатами перебрасывали песок на платформу. А брали песок на какой-то Песчанке у старого заброшенного кладбища. И правда, иногда попадались в песке полуистлевшие куски дерева, тряпок, а однажды кому-то на лопату из бурта вывалилась почти целиком желтоватая высохшая кисть несомненно человеческой руки! Мы тут и остолбенели… Подскочил Сенокосов — он как раз приехал поторопить нас с погрузкой платформы.
— Что там у вас? А, кости… Костей, что ли, не видели? Работайте, работайте! — С этими словами он взял и зашвырнул нашу жуткую находку подальше под откос, в измазученный снег, в чахлый кустарник. — Что они там на Песчанке офонарели, черт бы их побрал, — выругался он.
— Как хочешь, бригадир, — хмуро сказал шофер, — но я к своему начальству сейчас поеду и скажу, что такой песок возить отказываюсь!
— Да ты что, чудак человек? Мы же не первый мост построили на этом песке, и ничего такого не было, нам и разрешение поссовет давал! Поедем с тобой на место и разберемся, может…
Платформу мы в этот день все же догрузили, но потом прошел слух, что Сенокосова и Рогова участковый милиции привел в поселковый Совет. Там настрого запретили дальнейший забор песка и обязали срочно взять и перезахоронить в новых гробах открывшиеся при обвале останки. Семь человек добровольцев взял на это дело Сенокосов.
Не знаю, случайно или нет, но когда для бетонирования бригаду разбили на три смены, никто из тех семи могильщиков-добровольцев в мою смену не попал. И без Сенокосова мы работали — Комаров Тимофей управлял у нас всем: руководил укладкой арматуры и надстройкой опалубки. Всюду успевал, подбодрял, торопил, даже шутить, оказывается, он умел как Следует! И это была работа, за которой все на свете можно было забыть — лихорадочная, но слаженная, тяжелая, но веселая — настоящая! Даже отпетые лодыри все разом будто проснулись, встрепенулись, вскинулись успеть нечто важное для себя, главное, необходимое. Пока не было поездов, мы пробрасывали по железнодорожному полотну дощатые дорожки для тачек и бегом подвозили к урчащим бетономешалкам цемент, песок, щебень. Заслыша рожок опереди или сзади от какой-нибудь из выставленных сигнальщиц, скоренько разбирали тачечную дорогу, с нетерпением пережидали составы, мчались наперегонки к котловану кто с мешком цемента в охапке, кто с тачкой, а то и все вереницей — с арматурой, досками для опалубки или с бутом.
Перепачканные в цементе, бетоне, мокрые, уставшие за день так, что все трусилось внутри, мы с сожалением, однако, уступали свои места приехавшей смене, бухались на скамьи и прямо на пол в натопленном вагончике-калужанке, который возил теперь мотовоз, чтоб не морозить нас на открытой платформе, молча приходили в себя, подремывали. Но женщины наши, уставшие, конечно, больше всего, однако всегда тонко чувствовавшие общее благодатное настроение, вдруг тихонько заводили:
Пока я ходить умею,
Пока дышать я умею…
Теплая волна поднималась в груди от гордых и простых слов, которые, может, стыдно еще каждому бы сказать вслух, но пропеть со всеми радостно, потому что это право честно заработано сегодня сообща и в общем деле.
Без песни мы — просто работяги, волею разных судеб заброшенные в морозную глушь. С песней мы — бригада, люди общей дороги, одной цели сейчас, одной заботы.
Немного простуженно и оттого застенчиво поет Люда, сильным молодым голосом выручает ее Галка Кустова. Непривычно молчаливый теперь и заметно побледневший от больничного затворничества Колька лежит с закрытыми глазами на колене у жены, и она тихонечко перебирает пальцами его волосы. Я ему завидую сейчас: на год-полтора всего старше, а как бетон становится, твердеет у него характер.
Вот и Галка — тоже, оказывается, ему не так просто досталась: когда я был у него в больнице, Николай рассказывал, что родители обеих сторон восстали против их брака, тогда они тайком подали заявление в загс, сговорились уехать. Конечно, инициатива была больше его, она очень боялась своего отца, сильно тосковала по дому и от хандры той, наверное, стала своевольничать тут — вино пить, сквернословить. Теперь это быстро прошло, как и не было, потому что не от сердечного чувства пришло все, а скорей от смутного желания какого-нибудь бунта после долгой покорности. По себе знаю такие мгновения, когда заносит тебя как оглашенного, безбожно врешь кому-нибудь в глаза про себя, пыжишься и сам почти веришь, что именно тот ты, а не этот — маменькин сынок, школьный умник, книжный праведник. Откуда бы тебе и знать, что в жизни правду иначе никак не скажешь, если за нее тут же не постоишь, не потратишься. А коль нет к этому постоянной готовности — все, один конфуз получается, поза, притворство, никакими поздними словами не затулишь эту прореху…
Еще Николай в больнице был, когда Галка попросила меня помочь перенести его вещи из роговского дома в ту комнатушку по соседству с дежурным по станции Павловым.
Там все так и стояло: кровати со скатанными матрасами, стол, табуреты.
— Ну вот и все, — облегченно сказала Галка, поставив свой узел на стол. — Найду известки, побелю, вымою, на окна сошью занавески, купим со временем телик, самовар электрический —:будут к нам приходить те, кто действительно… Мишаня, я замечаю, что ты к Рожковой Люде не равнодушен, правда? — спросила вдруг она и, не дожидаясь моего ответа, вздохнула: — Зря… Она замуж хочет, чтобы надежно в жизни приткнуться наконец, успокоить мать, взять сына. На бригадира будто бы уже глаз положила…
Я это знал: они со Львом несколько раз ходили в леспромхозовский клуб, еще там куда-то — не следил. Со мной она стала обращаться как-то торопливо-снисходительно. Я иногда ловил на себе ее будто извиняющийся быстрый взгляд. По мне она была и так всегда хороша, статна, красива, но по ряду почти неуловимых перемен во внешности ее, по этому затуманенному, мечтательному взгляду, обращенному внутрь себя, я угадывал теперь совсем особенный, прямо говоря, брачный магнетизм. Права Галка Кустова: не на тебя все это наводится, увы, сам-друг Мишаня Макаров!
— Плюнь, — посоветовал мне Тимоха Комаров. — Я же тебя предупреждал, помнишь? Не твоя это женщина, твоя так бы не поступила.
Тимофея в последнее время не узнать: затянулась его трезвость, хмурая рассудительность появилась вперемешку с дурашливой веселостью, он купил себе простенький костюм, рубашку, после работы теперь всегда растапливает печку в комнате, греет в ведре воду, тщательно моется по пояс, одевается в обновку, читает какие-то толстые строительные справочники, рассматривает архитектурные альбомы — в библиотеку при клубе записался, сам что-то черкает в тетрадках карандашом по линейке. Подойдешь к нему, он застенчиво прячет все. — В институт, что ли, дернуть на заочное? — обронил он мне как-то. — Я ведь, знаешь, мечтал когда-то проектировать красивые дворцы, фонтаны, города… Была мечта. Да почему, собственно, была? Вот захотелось же опять. Эх, и горазд же человек кресты ставить на том и на этом, на прошлое посмотришь — сплошное кладбище! И пока ты так сам себя хоронишь заживо, утаптываешь, другие беспардонные люди себе на удовольствие лепят какие-нибудь дома-пеналы, смело Дерутся даже за то, в чем смыслят не больше, чем баран в библии. Одно время к нам долго мастера не могли подобрать, — продолжал Тимофей. — Вот тогда наш Лева ко мне со всяким пустяком бежал: как наряд закрыть, чертеж прочесть, бетон нуждой марки сделать, в арматуре разобраться. Сам-то он, оказывается, заурядный плотник, скорей вовсе баклушечник, потому что работал больше на лесопилках, на лесоповале здесь был. Словом, у пьяного кулаки дерево рубят, а у трезвого и топор не берет! Что он быстро освоил, наперед всего, так это очки втирать, начальство дурачить и деньгу прикарманивать. Я тогда шибко злой на все был, мне наплевать было на его делишки, через вино с ним мы даже друзьями сделались — водой не разлить. А другие помалкивают, потому как люди сюда подбираются в основном поиздержавшиеся в жизни, с разворошенными принципами, утратившие надежду на работу как на судьбу-кормилицу, как на мир тот честной, где люди дружатся, строятся. И сам не лучше, но очень не люблю многих тут, бичей по натуре, потому и по пьянке тянет кулак приложить к их мордам. Лупцевал как-то твоего Шмелева. Что ж ты, говорю, так рано изоврался, дружбы не понимаешь, совести? Как с гуся вода! Все ж зря ты его не поберег — годки ж, один народ, как говорится. Вот Колька Кустов — этот другой, за себя постоит, и пусть не от какой-то там большой принципиальности он устроил подвох Гамову с мерной рейкой, пусть от упрямства, но и хорошее упрямство — уже достоинство. А били его, думаю, Гамов, Рогов и Бочонок. Больше некому. Бочонок в ту ночь заявился в дымину пьян. Не переводятся у Левы подручные, есть с кем жулить и страх нагонять, но погоди вот!..
XV
Подошло время зарплаты. Как и в день аванса нас привезли с работы пораньше. Опять с кассиром приехал тот же представитель администрации мостопоезда. Устроили собрание.
Представитель хвалил нас за скорое окончание бетонных работ и (я чуть не упал со скамейки!) за образцовую дисциплину труда! Больше того, после сказанного, он вручил Сенокосову переходящий вымпел и конверт с премией, и не только ему, но и всем его подручным — Рогову, Гамову и Нине Петровне. Правда, выдали премию и Виноградову — тут уж и я похлопал, не жалея ладошек. В торопливых ответных выступлениях Рогов и Сенокосов заверили, что и впредь…
Оказывается, у нас в бригаде за прошедший квартал и до сих пор не было ни одного прогула! Не знаю, как за весь квартал и как с прогулами у Виноградова, но гадом буду, если совру, что, например, Бочонок с Игорем Шмелевым за прошедший месяц нагуляли вдвоем не менее двадцати дней!
Дальше больше: Игорь получил зарплату одинаковую с моей, подозрительно равно и тоже немало получили и другие известные мне прогульщики-забулдыги, тогда как Бочонок ни шиша не получил, только в ведомости расписался. Правда, он и не унывал, тут же притиснулся к Люде Рожковой:
— Займи, любезная, полсотни на пропитание из тех деньжат, что тебе причислены за красивые глазки, ведь ты четыре дня не работала, а содержание осталось, верно?
Рогов услышал это и тут же ткнул Бочонка кулаком в бок.
— Что-то не в милостях наш Бочонок у правящей верхушки, — заметил мне Тимофей Комаров. — Вон и на выпивку даже не подкинули нынче! Странно… Выходит, что Кустова Кольку он не бил?
— Но ты что-нибудь понимаешь в этой бухгалтерии с зарплатой? Игорь получает…
Позднее мне Комаров объяснил:
— А нечего тут понимать. Нинка в табеле всем подряд восьмерки поставила, а потом привезенную кассиром ведомость переписала по-своему учету и по рекомендациям Рогова — Гамова — Сенокосова: этому дать, этому выделить, а этому — фигу! Разница, сам прикинь, пойдет в общий кошель.
— Но это же воровство!
— Конечно! Иди и заяви — может, их посадят…
— И ты все эти годы знал и молчал?! Ну, Тимофей, ну ты просто, я не знаю!..
— Замолкни, дитя! Во-первых, они не так уж давно этим промышлять стали, во-вторых, я узнал не сразу, а в-третьих, чтоб ты знал, за такие дела не вдруг придут и арестуют. Тут нужны доказательства, нужны свидетели. Есть у тебя свидетели? Бочонок расписался за полторы сотни, а ничего не получил, и что, думаешь, он станет свидетельствовать против Нинки? Дудки! Да он у нее сегодня же возьмет сколько надо. Да и вообще, те тоже покуражатся над ним да что-нибудь подбросят. Прикинь другое: ни Рогов, ни Гамов, ни сам Лев сейчас никому не выговаривают за пьянки и прогулы. Нинка в любой час готова каждому ханыге выдать любую сумму на пропой. Это же им выгодно: чем больше прогулов, тем больше денег у них осядет, чем больше человек пьет, тем равнодушней он ко всему. А работу мы тянем и меньшим числом, да и приписать в нарядах того-сего не составляет труда. Короче, куда следует сообщено все, да, видно, дело еще до нас не дошло…
— И все же мне кажется, что встать бы сегодня на собрании да сказать — это честнее! Они, понимаешь, тихонечко жулят, их за руку так же тихонечко возьмут… Не так бы!
— Глупо, глупей не придумаешь! Представитель в лучшем случае затормозил бы выдачу зарплаты и поехал в контору советоваться. А тем временем ни тебя здесь не нашли бы, может, ни Льва со товарищи. Намылились бы! Только ты их и видел. Если не убегут вообще, то поедут замять это дело, найдут пути — деньжата-то есть! Может, представителя… Плохо ты жулье знаешь, оно ни перед чем не остановится, оно знает, что закон неотвратим, но исполнение его не вдруг происходит. Всё они знают лучше нас с тобой.
На душе стало муторно от такого разговора с Тимофеем.
Кое-где от общежитий по гулкому морозному вечеру слышались уже неестественно оживленные голоса, песни, спор, кто-то рядился опять бежать в магазин «за пойлом»…
— Опять сегодня не уснешь! — вздохнул я.
— Уснем. Я их, алкашей, вон из комнаты вымету — пусть идут в одной компании хлебать! — заявил Комаров.
— А ведь мне срочно надо Сенокосова увидеть! — остановился я.
— Чего еще?
— Десятку у него в Белогорске брал, надо вернуть.
— Так завтра и отдашь! Сегодня вечер вообще керосином пахнет, не стоит тебе лишний раз шарахаться, ведь только за Людку из простого угодничества тебе могут сопатку начистить.
— Ну, знаешь! Не напугал.
— Может случиться так, что испугаться не успеешь, действительно…
— А мне надо отдать ему долг теперь же! Хочу навсегда выяснить с ним все отношения: это вот вам за добро, а это…
— Хочешь все по полочкам разложить, честным быть до мелочи, но с кем, ты, прикинь-ка?!
— С кем? А с собой! Чего это я буду подлаживаться под чью-то ложь? Не-ет, извините, сами путайтесь как хотите, а у меня должно быть все на учете!
— Пацан ты и есть пацан! — отмахнулся Тимофей. — Городишь какую-то чушь. Теория это все. А в жизни ходьба — это ряд падений вперед, предупреждаемых вовремя поставленной опорой ноги!
— Это я и сам знаю, у меня даже записано!
— Да? Ну топай тогда, топай! Ему добра желаешь…
Короче, вернулся я в тот дом, где жила табельщица с Гамовым, Сенокосов, где в красном уголке сегодня было собрание и после него выдавали зарплату или как там ее теперь называть.
Табельщица с Гамовым за одним столом оделяли деньгами последних трех работниц: она что-то им растолковывала, тыкала ручкой в ведомость, щелкала костяшками на счетах, а Гамов, слюнявя палец, отсчитывал деньги на три стопки.
Не было, видно, Сенокосова и дома — я долго стучал в дверь, пока не догадался выйти на улицу и убедиться, что нет света в его окне.
«Ладно, утром отдам», — решил я, двинувшись к своему дому, но тут же чуть не сбил — с ног спешащего навстречу Бочонка. В обеих руках его что-то солидно звякнуло, тренькнуло от нашего столкновения.
— Кого тут черт!!. — отпрянул он и поднял в руках на свет от окошек две авоськи, набитые бутылками с пивом, водкой и вином, — Ничего будто не разбилось… — успокоенно сказал он и тут разглядел меня. — А, это ты, Макарка? Людку поди ищешь? Тю-тю твоя красавица! Утрись теперь. Была ваша, стала наша! Скажи спасибо, если на свадьбу позовет. Свидетелем! Ха-ха-ха!..
«Уже на свадьбу сговорились?!» — екнуло у меня сердце. Стало тоскливо, пусто, скрип снега под ногами звучал в самой выстуженной душе. Навернулись невольные безудержные слезы…
XVI
В комнате, кроме нас с Тимофеем, сегодня никто не ночевал, зато за обеими стенами чуть не до утра топали, пели, что-то бросали на пол, двигали туда-сюда кровати или столы. И через коридор от женской комнаты долго слышался визг, смех, разговоры.
Не заявился никто из наших жильцов и утром собираться на работу, вообще добрая половина бригады к мотовозу не пришла, а у большинства пришедших глаза лихорадочно поблескивали, от них разило перегаром или новым хмелем, лица были помяты, поцарапаны так, будто они всю ночь продирались сквозь какие-то дебри.
Не пришла сегодня и Люда.
Свежевыбритый Сенокосов благоухал одеколоном, выглядел как огурчик в своей новенькой робе болотного цвета, в такой же телогрейке.
— Сегодня на шабаш до обеда сделаем уборку, подмарафетим свой мост, подготовим оборудование для переброски на другой объект! — сказал, улыбаясь, он. С нами в вагон не сел, а поехал в кабине мотовоза.
Что-то уж больно тщательно выбирал я момент вернуть ему долговую десятку, да так и не сделал это перед отъездом. Подчеркивать при всех свою задолженность бригадиру мне казалось излишним, и потому я решил на месте как-нибудь отозвать его в сторонку. Оказалось, что он сам искал такой возможности.
— Мишаня, мне бы с тобой поговорить надо серьезно. Нравишься ты мне, но, пойми, брат, в жизни все так иногда перепутывается, что невольно…
— Я должен тебе, Лев, — на вот забери свою десятку.
— Что? Какой долг, что за счеты?! — воскликнул он с досадой, вскидывая вверх руки от моих денег. — Я тебя выручил, ты меня когда-нибудь… Все же мы люди.
— Не все, — буркнул я. — Не все мы люди! — повторил погромче и потверже, стараясь глядеть ему прямо в глаза.
— Так. Значит, ты не можешь простить, — отметил он. — Нет, я отлично понимаю тебя, но что же делать, если мы с Людой решили пожениться?.. Давай, слышишь, эту несчастную свою десятку, а то она, вижу, руки тебе сожгла совсем!
— Это не несчастная десятка, а честно заработанная.
— А я разве что сказал? Что-то ты совсем уж!.. Слушай, давай вот приедем, пойдем ко мне и поговорим по-мужски не спеша и здраво, не будем наскоряк здесь обиды высказывать. Идет? Люда, поверь, тоже переживает, что надо вот с тобой объясниться…
— Это она тебе поручила?
— И она, конечно… Да ты сам разберись: она старше, имеет ребенка.
— Я знаю. Я же не торгую ее у тебя, чего всполошился-то? Такой солидный мужчина, при доходной должности — известное дело, за кого же ей замуж идти тут, если не за тебя?!
— Подкусываешь, Мишаня! — вздохнул Сенокосов. — Давай все же отложим наш разговор, как я сказал. Ты хороший парнишка, мне не хочется с тобой ссориться, поверь. — Он повернулся уходить — спокойный, полный достоинства и терпения, в меру опечаленный моей непокладистостью. Пожалуй, только последнее я мог предположить неискренним в нем, показушным, а все другое — этот непоколебимый вид сильного, честного, порядочного человека был так ему привычен, что, казалась, лиши его сейчас этой маски, то предстанет человек, мимо которого и без внимания не пройдешь, и узнать его не узнаешь. Но как доцарапаться до него истинного, сделать хоть на миг его таким, каков он есть на самом деле? Побить? Не осилю, он отшвырнет меня как котенка в снег и уйдет. Сказать всю правду в глаза про его махинации с зарплатами? Но я же по Белогорску помню, по гостинице, его нахрапистость, цинизм — он высмеет меня, пристращает или изобьет тут же, объяснив это для других как сведение счетов моих же к нему из-за Люды. Чем же его пронять? Или, может, в его понятии уже нет таких слов, как «воровство», «ложь», «двурушничество»? Конечно, раз он придумал теорию о страхе людей перед силой и жизнью, то наверняка у него есть что-то и на этот счет. А Рогов, Гамов, табельщица (не могу теперь имени ее произнести!) — как они-то уговорились со своей совестью? Неужели так просто себя оправдать, обмануть, обвести, заставить видеть черное белым? А Люда, она тоже будет искать теперь для себя «теорию»? Первая, конечно, будет та, что она «не знала».
Стоп! А почему, собственно, она не знает, какой же я человек после этого буду, если допущу?!
Работа сегодня у нас шла через пень-колоду, то там, то здесь Сенокосов сам затевал с женщинами зубоскальство, и вокруг тотчас же собирались другие рабочие, рассаживались, втягивались в балагурство, а то и костер разводили из отщепов опалубных досок. Словом, что бы ни делать, лишь бы ничего не делать.
Мне вспоминались горячие дни бетонирования, даже вчера еще мы работали почти в прежнем ритме: сделав одно, каждый тут же сам находил себе другое дело, подключаясь к товарищам, перекуры были общими и недолгими, стоило кому-то одному встать и взяться за инструмент, как поднимались с отдыха все и принимались согласно за дело.
Интересная работа, неинтересная — работая день за днем, месяцы, годы, десятилетия — всю жизнь, человек не должен бы шарахаться между этими оценками. Даже наоборот, второстепенную работу хочется всегда закончить побыстрей, чтоб перейти к основной. Помню, как однажды Галке Кустовой, когда она стояла сигнальщицей на пути поближе к блокпосту, сделалось дурно, ее затошнило, она почти сознание потеряла, успев дунуть в свой рожок, чем всех нас обычным образом переполошила, и мы кинулись разбирать доски покатника на путях, отшвыривали подальше на безопасное расстояние инструмент, скоренько зачищали габарит путей от просыпанного с тачек щебня и песка. Потом все выяснилось. Галку свели в бытовку, там женщины принялись хлопотать вокруг нее кто с соленым огурцом, кто с хвостом селедки… А меня Тимофей Комаров выслал временно на Галкино место, облачив в ярко-оранжевую жилетку поверх ватника, объяснил, что я должен следить за семафорами-светофорами и предупреждать о поездах. Ничего не делать — так я считал. А руки мои еще не разжались от рукояток тачки, шапка, снятая с головы, парила на морозе, я оглядывался назад, пытаясь определить, какой по счету замес бетона выкручивает уже Тимофей на своей бетономешалке, по беличьей шапке узнавал Кольку Кустова среди снующих с тачками людей — хрупкому, малосильному пареньку, ему всех трудней управляться с растопыренными рукоятками тачки, норовившей все покрениться, скатиться с хлипких дюймовок, где-то уже треснувших, с коростами присохшего бетона. Меня нет, значит, Кольке выпадет больше ходок с тачкой. Да и Горю несчастному теперь не легче — как пожульканный лимон сделался с пьянками. Моя вина с ним, больше ничья. Определить отношение к человеку всегда не мешает, но не затем, чтоб отмести его от себя. Надо попытаться расположить его к себе, изменить, подтянуть до человеческого уровня, а там пусть сам глядит… А я отмел. И Бочонок им занялся. Теперь путь к Шмелеву мне сто верст — и все лесом…
Работая сегодня, я лихорадочно обдумывал свои дальнейшие поступки по отношению к Сенокосову. Что поступки сегодня будут — это решено, просто надо было разобраться в их очередности. Оказать все Люде, потом с ней пойти к нему — пусть признается! Нет… Присутствие Люды создаст не ту атмосферу: будет некоторое притворство, нужно будет подбирать слова и выражения, Лев, конечно, будет скользить, выкручиваться, тогда как наедине… Да и что он, в конце концов, может со мной сделать? За правду да еще торговаться мне, что ли!..
— О чем это вы с Левой — так мило беседовали недавно? — опросил меня Комаров Тимофей. — Отдал долг?
— Отдал. Наметили, что отдам сегодня все остальное с глазу на глаз.
— Дошутишься, выбьет он тебе этот глаз — вот что я тебе скажу, Мишка!
— А Люда, ты про нее забыл? Ты хочешь, чтоб она вышла замуж за этого делягу, а потом каялась бы всю жизнь, что не знала, каков он? Скажи, этого ты хочешь?
— Вон ты про что! Ну давай, слышишь, я сам с ней поговорю?
— Нет. Это мое дело — принципиальное!
— Ну смотри. Если она по правде в него втюрилась, то выболтает, спугнет, всех раньше времени.
— С каких это пор ложь и преступление стали тщательно оберегаемой тайной, Тимофей? И потом, я не верю, она такая умная девушка…
— Все мы умные, кто сперва, а кто после.
— Лучше позже, чем никогда!
— Давай-давай, сыпь пословицы! Они, между прочим, впервые были кем-то созданы тоже на горьком опыте, недаром и про пословицу говорят, что она цыганским, то есть задним, умом живет. Это подымок от былых пожаров в судьбах людских, понял?
— Ничего, что сгорит, то не сгниет! — засмеялся я, от ясности принятого решения ощущая в себе необыкновенный прилив вдохновения. — А то получается, что по правде тужим, кривдой живем.
— Правда, кривда! Я читал в старом словаре, так правда там объясняется как истина на деле, а не на словах, истина во благе — правосудие, например. Вот это нам сейчас больше всего подходит. Надо не спешить, чтоб не помешать.
— Ничего, нет правды глупой, своевременной или несвоевременной тоже нет, иначе, что это за правда такая, если выжидает, когда ей объявиться?!
— И все же ты там с Левой посматривай! Примитивный он человек, скорей топор к себе потянет, чем попытается ответное слово поискать. Скажешь мне, как пойдешь к нему.
— Вот еще!
— Я сказал! — посуровел вдруг Тимофей, но тут же отвел глаза, прибавил тихо: — Надо же мне знать, где ты есть, потому что душа будет не на месте… Хватит нам и того, что Кустова чуть инвалидом не сделали. А потом, я же больший свидетель, чем ты, и если чего… Понял, да?
— Понял, понял.
XVII
Люда опять уехала в Белогорск, теперь уже за матерью и за сыном — так мне сказали в ее комнате.
Значит, дела у ней с Сенокосовым самые неотложные, знакомиться будут, жениться!
Тем лучше. По крайней мере, сейчас у меня руки развязаны, как говорится. Обидно только, что мне она по-человечески не могла сама все сказать, честно и прямо, разве бы не понял?
Ну конечно же Лев и думать не думал утром, приглашая меня к себе на разговор, что я решусь-таки, осмелюсь явиться перед его светлые очи! Пили и закусывали они вчетвером в квартире табельщицы, когда, торкнувшись в запертую дверь его комнаты, я заслышал из коридора среди прочих нужный мне голос и нарисовался в дверях на виду у всей честной компании.
— Лев, можно тебя?
— Ты?! Ну проходи, присаживайся! — с шутовским радушием пригласил он к столу и даже согнал Гамова с табуретки возле себя, тогда как табельщица с мастером Роговым недоуменно переглядывались: еще, мол, этого нам здесь не хватало! Ясно, что я лишним был в их разговорах, нежелательным. И Лев это знал, он разыгрывал спектакль, предполагая наперед что я откажусь. Он многое умеет наперед рассчитывать и угадывать — меня это еще в Белогорске злило, когда он угадал, что я побаиваюсь сказать матери об отчислении из техникума.
И вот теперь из упрямства я взял и пошел к столу. Сел. От вина наотрез отказался, но взял из тарелочки одну конфету наугад. «Черноморочка» — прочел машинально.
— Ты больше, больше бери, не стесняйся, у меня конфет теперь завались — специально в вагон-ресторан заказывал!
«Любимые конфеты Люды, — отметил я. — И про это он уже знает!..»
— Молодец, Макаров, что вина не пьешь, — похвалила меня табельщица, закуривая папиросу, и тут же обернулась ко всем: — А что бы вам, отцы-командиры, не повысить разряд парнишке? Старательный, трезвый, самостоятельный, не прогуливает…
— Но у нас все такие — собственными ушами на собрании слышал! — не удержался тут я, чем сильно испортил, видно, настроение присутствующим.
— А ты бы хотел, чтоб премии всех лишили из-за нескольких бичей? — спросил меня хмуро Сенокосов. — Для них же стараешься, а они!.. С Тимохиных слов ты, наверное, песенку-то поёшь, а, Мишаня?
— И я говорил же вам, Нина Петровна, что не надо их жалеть, из этого только нежелательные разговоры получатся, — укоризненным, начальственным тоном изрек в свою очередь Рогов.
— Да мне что, только ведь жалко действительно, что люди от неразумности своей голодают, в затрапезной робе ходят, в чем на работе, в том и дома. Поймите женщину наконец — всем добра хочется…
«Но себе больше всех!» — мысленно ответил я.
— Эх, да что говорить! Неблагодарны стали людишки, очень неблагодарны! — вздохнул Сенокосов, с укоризною покачивая головой и пялясь на меня оловянными хмельными глазами.
За дурака меня держали, а я боялся, что потрачу на этих «зайцев» весь свой порох, заготовленный пока на одного Сенокосова. Между тем тот продолжал:
— Ты бы своим умом жить начинал, Мишаня, что за друг тебе Тимоха, кто он есть на самом деле? Бич! Правда, в работе пока не подводит, не буду зря говорить. Да ладно, не о том нам с тобой надо покалякать. Пошли ко мне?
— Идем…
— Только ты извини меня за кавардак — все никак руки не доходят, — разливался он, впуская меня в комнату. Но я там увидел только то, что из открытой тумбочки у кровати глядел на меня темными глазницами настоящий череп! Изжелта-восковой, со сжатыми навек зубами…
У меня были заготовлены какие-то первые слова, но сейчас все перепуталось, мне даже воздуха вдруг стало не хватать рядом с Сенокосовым.
— Тебя, Лев, не женить надо, а повесить — за это!! — крикнул я, указав на тумбочку. — Рассусоливаешь о заботах, о любви и жалости к людям, а сам черепа коллекционируешь?
Он опешил и растерялся от моей тирады, тут же подбежал к тумбочке, быстро захлопнул дверцу, вернулся ко мне, лицо его было потно и красно.
— Да это не настоящий, это… это я купил на западе, когда был в отпуске! Из-под полы, правда, один грузин продал — это из гипса, кажется, четвертную целую содрал, шельма! А ты думал?! Нет, это конечно из гипса или из чего-то еще такого…
— Врешь ты все! Это ты взял на здешнем кладбище, когда делали перезахоронения.
— Ну ты, слушай, брось это! Кто ты есть, прокурор?
— А будет тебе и прокурор! Вот сейчас возьмешь этот череп и пойдешь со мной в поселок к участковому, там заодно расскажешь и про то, как вы тут целой шайкой денежки получаете не за мертвые, так за пьяные души, которые сами же развращаете и на прогулы толкаете сознательно и методично!
— Да?! Пойду?! С тобой?! А ты это видел, сопля паршивая? — поднес он кукиш к моему носу. Лицо его уже было почти неузнаваемо — перекошено, багрово, отвратительно. — Убью, падла! Удушу, только пикни еще, будет и твой череп здесь в тумбочке рядышком стоять — сварю, мозги вышибу об угол и олифой покрою! Усек, мразь? Нет? На вот тебе пока авансом!
Я не чувствовал его удара, но больно ушибся спиной о кровать, ногами задел тумбочку, и череп из нее выкатился ко мне. Во рту было солоно, липко, все занемело, в голове будто вата натолкана, потухающим уже сознанием я равнодушно отметил, что подбегающий ко мне Сенокосов ударит сапогом в лицо, — к нему в помощь, в отворившуюся вдруг дверь, спешило еще множество ног… Всё.
Больше я ничего не помню. В больнице потом Тимофей досказал дальнейшее. Оказывается, Лев успел еще пнуть меня в лицо, а тут его скрутили участковый, работник ОБХСС из Белогорска, Тимоха. Работники милиции к нему пришли как к заявителю в тот момент, когда я сидел за столом у табельщицы, а он изнывал в нашей комнате от тревоги за меня и готовился уже пойти на выручку. Как раз успели. И за кощунство при перезахоронении Льву отдельно от других, его делишек наказание причитается.
Всех четверых арестовали. Приезжало из головного отряда предприятия много начальства, было бурное собрание. Бригадиром одни захотели Виноградова, другие — Тимофея Комарова. Назначили Комарова, потому что Виноградов сразу отказался в его пользу, немало рассмешив всех клятвенным обещанием работать с женой своей (она у него в звене) вдвое лучше прежнего, если его не поставят бригадиром.
«Мы рядышком работать обвыклись, и если не так — я уйду вон!» — пригрозила сама Виноградова.
А Люда, забрав свои вещи, уехала насовсем. Оказалось, к ней муж вернулся. Оставила мне письмо, но его пока не отдает мне Тимофей.
«Поправишься совсем — отдам, погорюешь еще, успеется, — отмахнулся он и посоветовал: — Ты лучше матери своей правду напиши, конспиратор!»
Пришлось. Я ведь сообщил, что из техникума направили в один глухой район помочь в строительстве животноводческого комплекса, работа наша затягивается, но я, как она меня, дескать, и учила, не пищу!..
Как-то сорвалось с языка:
— А ты, Тимофей, сам-то как теперь, твердо?
— Ну не подлец-человек?! До самой что ни есть болячки ему надо обязательно пальчиком дотронуться! Но ладно, все ж благодаря вам, пацанам, во мне произошла работа: муть отошла, что-то выровнялось, углубилось до самой отметки. Все. Забетонировано…
А дневник свой я продолжать, наверное, не буду. Главная причина — кончилась моя зеленая тетрадка, начинать какую-то другую не чувствую запала. Да и замучился я таиться от всех, уходя делать записи то на почту, то на станцию, то к прилавку магазина. Работа мысли беспрерывна, и ухватить обрывки — невелика заслуга поди. Вот мост — он есть, по нему можно пойти или поехать, вперед или назад, его можно погладить рукой по холодным шероховатым «быкам». Столько-то тонн грунта замешено крепким бетоном. Сколько же миллионов мыслей надо и испытаний, чтоб перестроить человека? Наверное, ошибочно мы оцениваем: кем он стал? А кем не стал, хотя мог стать, а опустил руки? Меня вот тоже дневник удерживал на некой отметке. Он, может, и отработал свое как настоящий строительный материал. А что? Говорил же мне когда-то Тимофей, что у строителей не бывает отходов. Хорошо бы!