— Ну и что ваш Кипарисов? Разве все такие? Не все. И нечего говорить «мы, мы». Люди хорошие в основном, и это — правда.
— Конечно! Ты сама хорошая, вот и люди для тебя хорошие, но Кипарисов воришка и пьяница — для него тоже все люди хорошие, потому что не вмешиваются, помалкивают, работают и за него.
— Хорошенькие вы для него, а не хорошие, вот что. И ты это сам прекрасно понимаешь. В глаза-то слабо высказать ему, а? Перед женками дома воевать легче, конечно. Но мужские дела — это мужские дела. Я так понимаю. И что это с теперешними мужиками стало? Судачите как сплетницы!
— Но ты не очень-то заговаривайся! Так можно договориться черт знает…
— До правды, до правды только договоришься, больше ведь некуда. Тут тебе и сын твой и все, если уж сам разговор затеял. Кто должен был из сына мужика сделать, заставить побольше на работу заглядываться, а не на себя перед зеркалом? Я-то научу своему, да ты разучи как следует! А насчет думок, чтоб сына вырастить, женить, внучат нянчить — мои это мечты, мои, чего ж ты к моим бабьим думкам присоседился, своих нет? Вот так посмотришь на иных мужиков да поневоле вспомнишь: лучше раз в году родить, чем день-деньской бороду брить!
— Ну ты даешь, вот это сказанула так сказанула! Убила насмерть, Людмила Николаевна.
— Сам напросился. Да и знаю я, откуда это пошло — война, будь она трижды!.. Кто нас всех воспитывал-то? Матери. И тебя, и меня, и тысячи других мальчишек и девчонок, безотцовщину. Женщина, известно, все может вытерпеть, перенести, но мужчину воспитать не всякая годна, потому как жалость и любовь у ней на первом месте. Да что уж, всем вы хороши выросли: заботливые, не жестокие, работящие. Если б еще и везде так хорошо было уж: без войн, без горя горького. Мамы вон в это крепко верили тогда. Помнишь ту ночь, в августе сорок пятого?..
— Мы с тобой вышли войну посмотреть, я еще собирался бить фашистов!
— Не фашистов, а самураев, — сказала я.
Они сидели рядышком и вспоминали пережитое порознь и вместе, свое и то, что выпало на долю их безвременно погибшим родителям. Именно погибшим, а не умершим. В той же мере, как и погибшим в боях отцам, матерям, достались все военные горести и надсады, убившие их чуть позже…
Так у Семена Игнатьевича получилось, что, уже много поработав, поездив по свету, он почувствовал вдруг непреодолимую тягу вернуться в родную деревню, найти свой дом, могилку матери. И он все нашел: и дом тот, и соседку тетю Аню, мать Люды, застал еще живой, но уже нехорошо кашлявшей, устававшей от нескольких шагов по хате, встретил и саму Люду… Какой бы ни была вся его прошедшая жизнь, где бы его ни носило, а судьба, оказывается, сохраняла его счастье все это время на родимом месте, только приехать надо было, встретиться с ним, не опоздать.
— Люда, а ты не помнишь, куда делись те мои тетрадки со стихами? — спросил потом Семен Игнатьевич.
— В кладовке, наверное, если наш Игорь не умудрился на макулатуру снести в школу.
— Пойду поищу…
Он засиделся за разборкой бумаг до глубокой ночи. Юношеские стихотворные строчки были наивно-восторженны, неумелы, но по ним были ясно видны его главные заботы в жизни: мир, детство, мать, любовь, работа.
Он загорелся вдруг желанием написать стихотворение, с которым можно было бы выступить на митинге. Почему-то сразу нашлись последние, заключительные строчки будущего стихотворения:
Я помню себя с шести лет.
С войной так и не повстречался,
Я видел ее только след —
Багровый, грохочущий свет,
В котором отец мой остался…
Утром он прочел написанное ночью жене. Слезы появились у нее на глазах.
— Зря все же ты бросил писать стихи: вон как берут за сердце!
— Зря? Но разве можно писать каждый день такое, что непременно брало бы до слез?
После митинга ему казалось, что все как-то по-иному смотрят на него, повнимательней, что ли, доброжелательней, дружески. Да и все люди ему самому вдруг стали ближе, родней, знакомей.
— Ну вот, а боялись — хорошо выступили! — похвалил мастер и даже пожал ему руку.
— Важно сказал, брат, правильно, одобряю, — похлопал по спине Афанасий Прокопьевич. — А то хотели, чтоб я! У меня бы так не вышло. Тут уж что кому предназначено. Вот тут, — плотник тронул себя за грудь, — тут иной раз такое кипит, что прямо заснуть невмочь, болит все. Разбудишь свою старуху, пожалуешься — тогда полегчает будто… Ты, Сеня, давеча про рамки меня пытал, да я от правды отвернул. Тут, вишь, какое дело: на войне приохотился я собирать по деревенькам, где проходили, всякую чудную работу — там кусок наличника с резьбой унесешь, там еще чего. Только скоро понятно мне стало, что мал солдатский мешок для всего российского ремесла, а что делать? Посоветовали ребята карандашиком зарисовывать. Так и пошло. Хочу тебе одну картину свою показать. Дорога она мне, вот и не решался никак. Других-то у меня теперь много появилось — хоть и говорят, что на каждую привычку есть отвычка, а совладать не могу. Нет-нет да потянет помалевать чего-нибудь. Спрашивается: на что это тебе, старый пень? А потом думаешь: нельзя же так, чтоб все непременно куда-то годилось, как ложка…
А Кипарисов выглядел непривычно посвежевшим, несмотря на то, что царапины на его лице покрылись коростами. Глаза у него были иные — здравые.
— Вы, мужики, извините меня по-хорошему, что я вчера так, да и вообще… Война какая-то у меня с женой открылась, понимаешь. Дети выросли все — ушли, мы с ней пенсионерами вдруг стали — на цельные дни только друг перед дружкой остались, а доброе друг другу сказать сразу как-то ничего и не нашлось. Замирились, слава богу, она первая вчера подошла, и все такое… Вот и вы меня, дурака, извините.
Окончательно убедился Семен Игнатьевич, что правильно поступил: в последний момент решил не читать на митинге свое стихотворение, а, как все, просто осудил войну. Это о счастье можно говорить по-разному, о радости какой — у каждого она своя. А когда общая беда грозит, одна на всех, тут и говорить надо не за себя. Не главное — побольше сказать, главное, чтоб побольше людей успели сказать одно и то же. Тогда обязательно будет так, как они хотят.
Первые ландыши
У Анастасии Григорьевны Осиповой шестидесятилетие. Дом ее сегодня — полная чаша: накрыты холодными закусками столы, на плите в жару томятся до полной готовности вторые блюда, на веранде остывает любимый в семье компот «вареневый» — из садовой клубники, вишни, слив, дальневосточного винограда. Накрытые полотенцами, в противнях исходят вкусным духом пирожки и ватрушки. Внучата со слюнкой во рту поглядывают на все это печенье, спрашивают:
— А скоро дедушка придет, а когда он будет?!
Все ждут главу семейства — Филиппа Ивановича. Несмотря на свои шестьдесят девять лет, он еще плотничает на стройке. После оформления пенсии едва ли неделю дома побыл, послонялся по двору, прикидывая, какую бы себе работу затеять, а после махнул рукой:
— Без дела жить — только небо коптить.
Вернулся на стройку. Вообще-то в молодые годы был Филипп Иванович Осипов известным на Камчатке промысловым охотником. Однажды зимой вывернулся на его тропу медведь-шатун. Филипп Иванович успел изладиться к стрельбе — выстрелил, но обнизил и только ранил зверя — пришлось с ножом его встречать, разъяренного.
Не один год после этого налаживался охотник со здоровьем, казалось, что ни одного ребра целого не осталось. С охотой, по всему получалось, придется распрощаться.
Из последней больницы выписался во Владивостоке, куда и вся семья к тому времени перебралась. Стал плотничать потихоньку. Эту науку он еще раньше охотницкой перенял в семье потомственного плотника, переселившегося в 1902 году из Херсона на Камчатку со всей своей плотничьей артелью, заключившей переселенческий договор. Но тайга да море растянули понемногу артель — кто в рыбаки пошел, кто в охотники.
Жили Осиповы во Владивостоке сначала по «углам», а потом и свой дом выправились срубить на хорошем месте — в Садгороде. Легко дышится здесь, на здоровье живется. Красное место. Из окошка вволю насмотришься на природу-матушку, а выйдешь из дома, так в одночасье грибов наберешь и орехов.
Одиннадцать детей вырастили Осиповы. Все собрались сегодня в родительском доме — три дочери и восемь сынов — принаряженные все, веселые, с детьми — во всяком уголке дома стоит радостный душе щебет внуков. Подарков нанесли в дом, чего только нет!
Видя счастливую растерянность матери перед обилием красивых вещей, сыновья шутили:
— Видишь, мама, чего только у тебя нет теперь, даже птичье молоко в конфетах! А то ты всегда говоришь, что мы трудно жили…
Была середина мая, с теплом весна в этом году явно затягивала: уж почти неделю с утра сеялась холодная морось, к вечеру переходящая в дождь.
Филипп Иванович пришел с работы только в шестом часу. Едва он снял свой волглый плащ, как его потянули в комнату:
— Глянь-ка, дед, что мы тут матери надарили — вот, вот и вот еще!
Переходя от подарка к подарку, Филипп Иванович будто все больше мрачнел, и какое-то внутреннее волнение отражалось на его морщинистом, обветренном лице.
— Ну, дед, что скажешь на подарочки? — допытывались сыны.
— Да что, ничего… А вы погодьте чуток, я счас!..
Думали, что отец что-нибудь свое для матери забыл в кармане плаща на веранде, но он надел плащ и ушел. А дождь тем временем вовсю забарабанил по крыше.
Родные не на шутку забеспокоились: куда это отец направился! Обегали дома поблизости: к одному соседу, ко второму — может, кого-то пригласить решил на семейное торжество, ведь жили с соседями дружно, как говорят, душа в душу. Но ни у кого не было Филиппа Ивановича.
Пора бы уж и за стол садиться, но нельзя без отца, поэтому вышли на веранду и там нетерпеливо выглядывали Филиппа Ивановича, переговаривались, вспоминали. Спросили мать:
— А что, отец тебе никогда ничего не дарил?
— Да зачем ему?! — воскликнула Анастасия Григорьевна. — Он ведь и так всю жизнь работает, все домой приносит…