Органический параллелизм в судьбах личности и общества. – Противоречия в учении К. Михайловского. – Рост и успехи современной индивидуальности
В способности и вместе необходимости для каждого человека как члена общения растворить до конца известную часть своего существа в общем надличном деле, в согласии его воли на известные самоограничения в целях утверждения и сохранения объективных ценностей, коренится глубокий параллелизм в судьбах личность и общества.
Личность так же заинтересована в совершенном обществе, как общество – в совершенной личности. Оба понятия – личности и общества – соотносительные вообще, в этом смысле – члены одного высшего единства. И доброе, положительное для одного не может быть иным для другого и обратно.
Работа, реформа, революция, утверждая высокое значение творящей личности, повышают объективную ценность прогрессирующего общественного порядка. Успехи общественности сообщают высокую ценность личностям, к ней принадлежащим, хотя бы непосредственно и не участвующим в них.
Но здесь же – в этой глубокой связности личности и общества, «я» и совокупности «не-я», таится для первой как слабейшего члена единства – величайшая опасность. Надындивидуальное склонно пропитать все поры личного существования. Печать исторической общественности ложится на разум, чувство, волю, личность, стремясь стереть ее оригинальность. «Я» – в своеобразии моих качеств – тускнеет, как будто уступает место очеловеченной социальной категории, которая хочет, мыслит, ищет, действует по рецептам общества. «Я» перестаю быть «я», а делаюсь министром, рабочим, адвокатом или врачом. Общество же есть исторический порядок множественности таких «я» – социально обусловленных и входящих, как отдельное звено, в общую цепь социального детерминизма.
Это «я» – несвободно. Про это «я» сказал Ницше: «Индивидуум становится робким и мнительным; он более не смеет верить в себя… Он прячется в свой внутренний мир, снаружи не видно никаких его признаков…» И если бы этим «я», спрятанным в «универсальный мещанский сюртук», кончалось каждое «я», не выросло бы и антиномии, интересующей нас.
Но личность не исчерпывается тем, что она есть – стадное животное, социальная категория. Как было сказано выше, наряду с общественными сторонами своего существования, он есть специфический фонд исканий, чувствований, воли, отличающихся от всех иных своеобразием своих качеств и деятельности. И это глубокое, независимое от внешних влияний «я» – помимо внутренних его конфликтов (стадности и индивидуальности) – находится в принципиальной вражде с постоянно пытающимися покуситься на автономию его, преходящими формами общественности. Это «я», самостоятельно волящее и действенное и превращает былинку, атом, подробность мироздания в самостоятельную цель, центральный узел мировых загадок, сосредоточие мира[70].
И для этого «я» никакой общественный строй не будет достаточен, какими бы совершенствами он ни обладал, как бы ни был он устроен, тверд внешней мощью и внутренней правдой. Никогда он не сумеет сполна ответить на все запросы личности, именно потому, что в глубинах «я» живет всегда родник чисто личных чувствований, независимых прямо от каких-либо социальных переживаний.
Самой несокрушимой власти, самому бесспорному авторитету, самой полной коллективной правде – личность может противопоставить свое «я» – иррациональное, не укладывающееся ни в какие схемы, недоказуемое никакой логикой, но единственно правое в требованиях своей личности совести и потому всемогущее, непреоборимое.
Неверны, неосновательны поэтому опасения, что индивидуальность гибнет, что ей не под силу бороться с нарушающими ее со всех сторон соблазнами обезличенного духа.
В классическом когда-то исследовании Дж. Стюарта Милля «О свободе» этот страх за судьбы индивидуальности нашел особенно выпуклое выражение. Если прежде, писал Милль, в жизни общества «элемент самобытности и индивидуальности был чрезмерно силен и социальный принцип должен был выдержать с ним трудную борьбу», то в современном обществе мы наблюдаем обратное. Опасность угрожает индивидуальности. Мы страдаем от недостатка «личных побуждений и желаний». У современных людей «самый ум подавлен». «Они любят массой… всякой оригинальности во вкусе, всякой эксцентричности в поступках они избегают, как преступления… Индивидуум затерян в толпе… Широкие энергетические характеры теперь стали уже преданием…», и общественное мнение стало крайне нетерпимо «ко всякого рода сколько-нибудь резкому проявлению индивидуальности…» и пр. и пр.[71].
Однако этот страх не только преувеличен; он вовсе не должен иметь места в современном обществе. Если под индивидуальным самопроявлением не разуметь совершенной независимости или даже разнузданности конкретного «я», если не идеализировать чрезмерно «индивидуальности» старых обществ, внешне колоритной и сильной, но внутренно ограниченной и бедной, необходимо согласиться с тем, что наше, по существу, эгалитарное время хотя и укрепляет как будто отдельные частные тенденции недоброжелательства по отношению к индивидуальности, на самом деле фактически вооружает индивидуальность такими мощными средствами, какими старые общества не располагали вовсе. Бедность «социального принципа» была одновременно бедностью «индивидуальности». Если индивидуальности были обеспечены легкие триумфы, ей же со всех сторон грозили опасности, которых не знает быть может менее декоративная, но внутренно более крепкая и извне более защищенная современная индивидуальность. Наше общество не только не знает более рабства и крепостничества, в передовых его слоях оно не мирится уже более с системой салариата[72]. В настоящее время оно преодолевает мещанство, и кошмары всеобщего мещанства, когда-то мучившие равно Герцена, Достоевского, Флобера, Мопассана, Леонтьева и Ницше, должны рассеяться; они уже – рассеяны.
Наоборот, именно современная личность родится более страстной, более жадно и цепко отстаивающей свое право, чем когда-либо. Малейшее поползновение на сферу самостоятельных ее чувствований кажется ей невыносимым. Когда говорили так ярко индивидуалистические лозунги в философии, искусстве, политике, как к концу XIX в.? Прежняя индивидуальность с трудом могла защищать себя, обеспечить неприкосновенность своей личной сферы, ибо собственные силы ее были ограничены, а внешние силы были направлены против нее. И мимикрия была в известном смысле законом социального существования. Наоборот, в распоряжении современной личности – неограниченные общественные фонды, коими она может пользоваться, как ей угодно, и которыми она может усиливать и обострять свои особенности до maximum’а.
И современная личность прекрасно понимает, что именно своеобразие ее питается общественной средой, заключающей в себе неисчерпаемые ресурсы для этого. И не только стихийный, но и сознательный эгалитаризм эти ресурсы открывает каждой личности, понимая общественную ценность как максимальную ценность, как максимальную заостренность индивидуальных особенностей.
Наконец личности могли бы угрожать еще опасности, если бы она могла быть целиком разнесена по определенным общественным клеточкам. Но мы знаем уже, что в индивидуальных, неразложимых моментах личности – гарантия сохранения и жизнеспособности индивидуальности.
Так падают опасения за будущие судьбы индивидуальности под влиянием успехов уравнительной культуры[73].
Перед индивидуальностью, наоборот, открываются необозримые горизонты.
Как мир, окружающий нас, пластичен в руках творца, так пластична и сама человеческая природа. Перед ней открыты пути бесконечного совершенствования, равно физического (борьба с болезнями, стремление отодвинуть пределы естественной смерти) и интеллектуально-морального. Интегральный человек должен обладать совершенным телом и совершенным духом, он должен одновременно – по необыкновенному замечанию Данте – быть способен к созерцательной и деятельной жизни, чтобы не только достойно противопоставлять себя тем многообразным космическим препятствиям, которые встают на пути творческой работы личности, но чтобы испытать радости подлинного слияния с жизнью, чтобы чувствовать себя в своем индивидуальном своеобразии нераздельно спаянным со всем мирозданием, а не быть былинкой, исчезающей бесследно в мировом потоке.
Фейербах однажды высказал свою задушевную мысль: «Gott war mein erster Gedanke, Vernunf mein zweiter, der Mensch mein dritter und letzter»[74]. Это – и наше убеждение. Человек – последний этап мировой истории. И с каждым днем притязания его стать «первым фактором» истории становятся сильнее.
Пусть еще сейчас наше эмпирическое «я» – несовершенно, «несовершенно до гениальности»[75], но мы все свидетели роста нашего эмпирического «я». Этот рост чудесен.
Наши познавательные, усваивающие способности растут. Века потребовались, чтобы создать восприимчивость арийского мозга. Но развитие его не конечно.
Разве человек не огромный новый факт химической жизни земной коры, пишут естествоиспытатели. Химическая жизнь поверхности в целом ряде своих проявлений будет зависеть от человека.
Разве, утверждают социологи, антропологический тип не есть прямой результат данной социальной системы, дифференциации или обратной интеграции трудовых процессов, всестороннего развития личной деятельности?
Разве физиологи и психологи не говорят нам о новом духовном чувстве, действующем вне привычных нам категорий пространства и времени – ясновидении, пока лишь смутно, таинственно заявляющем о себе.
На наших глазах все большее число выдающихся авторитетов, равно в области естествознания и гуманитарных наук, целые общества, объединяющие специалистов в различных сферах