Личность — страница 26 из 42

Вечером того же дня в комнате Марии появилась карта, вырезанная из газеты, с жирно обозначенными линиями фронтов. Рядом с картой на столе стояли стаканы с настоящим чаем, сахар и малюсенькие пирожные с вишенками в середине.

— Мне что-то страшно, — сказала она. — Русские перешли в наступление, а я боюсь, их боюсь. Все так страшно. Ты знаешь, кого я видела? «Козу». Он теперь называет себя Адамом Юрговским. Он и о тебе говорил, очень плохо о тебе говорил, вроде бы вы с ним после разговора расстались врагами. И еще сказал, что его отец никакой не предатель, что есть от него письмо или записка из лагеря, не знаю точно, где он пишет, что ни в чем не виновен.

— И эта встреча тебя обеспокоила?

— Да. Встреча — тоже. Он хочет, чтобы я была с ними. Я, конечно, ни словечка не сказала о вас, но он знает, что мы с тобой встречаемся, а это уже опасно. Он говорил, что они таких, как вы, к стенке ставят. Я бы хотела уехать отсюда. И ты обязательно тоже должен уехать, непременно. Слушай, давай уедем вместе. У мамы есть план, отличный: в горах симпатичный домик, давай уедем туда, только не говори, что не можешь, не имеешь права. Как раз имеешь. Да, конечно. Я глупая баба, знаю, знаю, пусть так, хорошо, но я есть, понимаешь? И я не намерена умирать за других. Я знаю, что ты скажешь: я полька. Не знаю, может, ты и прав, но послушай, моя подруга погибла, когда возлагала цветы к памятнику Мицкевича, точнее, туда, где раньше был памятник, другого моего знакомого застрелили, когда он вешал на башню бело-красную[15] тряпку. Есть ли смысл в этом? Цветочки, тряпки — и жизнь, наша с тобой жизнь. Прости меня, но когда тебя били, что у тебя было перед глазами: знамена, цветы, белый орел — герб Польши, а может, только мать, а может, я?

Никого не было, но он не сказал ей, молчал, изумленно внимая неожиданному взрыву Марии, чувствуя, что она говорит это не из-за трусости, а из-за любви к нему и к жизни. Ему хотелось успокоить ее, и он со смехом сказал, что он и не воюет за цветочки и тряпочки, возможно, «Коза» воюет, но не он, у него вырывается фамилия «Штерна», но он прерывает себя на полуслове. Нельзя называть фамилий. Девушка, впрочем, и не желала слушать, затыкала руками уши, она знать ничего не знает и слышать не хочет, но, заметив, как он бочком, осторожно старается усесться на диване, вновь взрывается.

— Я сейчас же пойду к Учителю и скажу, чтобы он отстал от тебя, — говорит она. — Во всем, что случилось, виноваты старики, так пусть сами и расхлебывают, а нас оставят в покое.

Она, конечно, не пошла к «Штерну», но продолжительное время избегала встреч, а потом неожиданно уехала с матерью в горы. Тем временем «Штерн» по совету друзей ограничил свою деятельность и даже не участвовал в собраниях руководства «Союза», которые каждый раз проходили в новом месте, но уже не у него на квартире, он вынужден был также прервать и свои личные контакты с друзьями, прежде частенько заходившими к нему на чашку чая. В числе их был и «Лех». Они виделись теперь только на работе, да и то не каждый день, потому что его иногда заменял кто-нибудь из членов кооператива, впрочем тоже по инициативе руководства, а точнее, Петра Маньки, который все пытался доказать ему, что незаменимых нет. «Штерн» воспринимал все это болезненно, особенно его взволновал не сам факт отстранения от любимой работы и не вынужденная изоляция, а демонстрация недоверия к нему, к его уверенности в себе. Он обязан был подчиниться, однако его вера в свою правоту поколебалась надолго. Против него, казалось, выступила и его жена, так по крайней мере он воспринимал, хотя, взвесив спокойно, понял правоту и ее и товарищей, но ему необходима была ее поддержка. Она часто говорила ему о его ненужном риске, напоминала о правилах конспирации, установленных им же самим, но никогда не требовала, чтобы он соблюдал осторожность ради безопасности ее и их ребенка. В это время они почти не ездили к дочке, товарищи просили не делать этого. Они даже не догадывались, что друзья по предложению Доброго охраняли их. Теперь всегда кто-либо сопровождал их, более зоркий и наблюдательный, всегда кто-нибудь из наших «прогуливался» вблизи их дома, а к ним было запрещено заходить даже Кромеру, ему дали указание соблюдать максимальную осторожность, чуть ли не домашний арест предписали.

В просторных комнатах своей квартиры Потурецкие томились одни. Приближалось рождество, и это одиночество, долгие зимние вечера без прослушивания передач из Лондона, без гостей, без совещаний и собраний казались страшно пустыми. «Штерн» пытался собраться с мыслями, пытался писать, но ничего из этого не получалось. Он выискивал любой предлог, чтобы оторваться от работы: то ему мешал скрип лестницы, то голоса на улице, то звук выстрелов где-то в городе, гул самолета, звук капающей воды из крана, кашель жены — все заставляло его мгновенно срываться со стула, и тогда он принимался расхаживать по комнате без всякой цели, то и дело выглядывая в окно на улицу. Они с женой почти не разговаривали, опасаясь скандала, но того, что они успели наговорить друг другу, было достаточно, чтобы он стал относиться к жене почти как к чужому человеку, если не сказать — врагу. И вместе с тем он ждал от нее нежности, простой женской нежности, ждал той минуты, когда сможет прижаться к ней, понимающей его, разделяющей его мысли и взгляды, пусть они и абсурдны, и неправильны. А жена твердо стояла на своем, была убеждена в правоте и своей, и товарищей по организации. Понятно, что в таком положении он искал поддержки, понимания, а может быть, и сердечности, такое выпадало ему в рабочие часы, когда находился с глазу на глаз с «Лехом». Ему-то он мог рассказать все, несмотря на разницу в годах, мог поделиться с ним начистоту, получить то тепло, которого ему так недоставало дома.

Однажды в книжную лавку заглянула красавица Мария. Она приехала в город в базарный день, под предлогом сделать кое-какие покупки. На ней был ладно скроенный полушубок, меховая шапочка, из-под которой выбивались очень светлые волосы, снежинки таяли на темных бровях и ресницах, вся зарумянившаяся от мороза, она стояла в дверях, опустив плечи, и смотрела на застывшего неподвижно мужчину, у которого медленно темнели щеки и светлели глаза, стояла в тревоге, словно собираясь выпорхнуть на улицу, она часто дышала, а на губах ее играла легкая улыбка. В следующее мгновение она протянула руки и, когда они оказались уже в ладонях «Штерна», громко и беззаботно рассмеялась, повернув к нему голову, не в силах наглядеться на него. Они еще не сказали друг другу ни слова, не расцепили рук. Как прекрасно было смотреть на них со стороны. Наконец они заговорили, в их разговоре не было ничего особенного: просто ничего не значащие фразы, но каким тоном! С пим все в порядке, и с ней тоже: здорова. А я не очень. А ты? Я — как рыба! А я привезла масло, яйца, колбасу и рыбу тоже. Когда сочельник? Сам не знаю и так далее, и так далее, а голоса их становились все теплее, все тише. (…)

Письмо Кжижаковского

Уважаемый пан!

Я передал Вам рукопись своего романа, мне он больше не нужен, а Вам, наверное, пригодится. Прошу Вас не настаивать на дополнительных разъяснениях, что я мог сказать, то и написал. С издательством я договорился лишь об изменении фамилий, псевдонимов, названий местности, чтобы не было в романе никаких намеков на биографичностъ, однако в первоначальной редакции я твердо придерживался всех жизненных реалий. К этой теме я никогда больше не вернусь. Мне, надеюсь, нет надобности объяснять Вам, что это — роман, хотя в нем и нет ничего вымышленного, придуманного. Разумеется, некоторые диалоги и сцены подверглись литературной обработке, но по существу сохранили достоверность. Представляет ли этот труд историческую ценность — судите сами. Я не намерен полемизировать с другими повествованиями на эту тему, например с автобиографическим романом Цены или с научными исследованиями историков. Для меня достоверной личностью является мой Потурецкий, что, кажется, сходится с ленинским понятием истины, надеюсь, что Вы помните эти слова. Вы как историк должны быть довольны своим выбором, поскольку образ Потурецкого достаточно монолитен, в его биографии нет ни значительных конфликтов, ни особо драматичных путей познания правды, а кроме того, ему повезло, он погиб в 1943 году, так что с любой точки зрения — с ним все в порядке.

Еще раз повторяю: я не хочу возвращаться к тем временам по причинам, вероятно, Вам известным. Мои увлечения юности окончились безвозвратно.

Желаю успехов в работе Кжижаковский.

P.S. Никакими адресами я не располагаю, а также ни с кем из тогдашних знакомых не поддерживаю никаких отношений.

Список лиц

Вацлав Потурецкий, «Штерн» — умер в 1943.

Ванда Потурецкая — умерла в 1943.

Анна Потурецкая-Новицкая — Катовицы, Брыюв, ул. Освобождения, 47/33.

Ян Добрый, «Ян» — больница (?)

Тадеуш Кромер — в Англии.

Земба — умер в 1956.

ген. Сташевский — умер в 1964.

Леслав Кжижаковский — Варшава, ул. Подгалян-. екая, 121/1.

Мария Доом-Кжижаковская — умерла.

Анастазий Бартодзей, «Настек» — умер.

Петр Манька, «Волк» — умер в 1964.

Мария Винцентекова — повят Остружно, Вроцлав, 42.

Гжегорчик, «Гжегож» — умер.

Адам Юрговский (Юрковский) —?

А. Рыдзель, «Ковальский» — «Молот» —?

Владислав Цепа, «Хель» — умер.

Константин Стефаник — Краков, ул. Флорианская. 13.

Завещание (?) Потурецкого

(сохранявшееся у Марии Винцентековой)

Дорогая моя дочурка!

Ты еще не умеешь читать, а когда научишься, меня уже, возможно, не будет. Поэтому я и пишу. Ты слишком мала, чтобы тебе обо всем рассказать, а мне столько надо тебе рассказать именно теперь. Это письмо будет храниться у тети Мани, но она не знает, что в нем. Я пишу его в сочельник под рождество в 1941 г., под тем самым деревцем, которое так тебе нравилось, в деревне, куда мы приезжали с мамой. Ты уже спишь, слышу твое ровное дыхание, вижу светлую головку у маминого плеча. Как же написать обо всем, чтобы ты поняла. Как я хотел бы дожить до той поры и быть с тобой, когда ты повзрослеешь, как бы мне хотелось выжить — для тебя. Я люблю жизнь, потому что люблю тебя, маму, всех вас и всех людей, люблю нашу родину и все, что связано с ней: деревья и леса, луга и горы — все. Хотелось бы жить, чтобы беречь все это, бороться за то, чтобы люди были счастливы, не знали голода и тревог, унижений и отчаяний, которых они не заслужили. Пусть будет даже беда, но одна для всех, и пусть будет справедливость — тоже общая. Пусть будет мир, без армий, без страха, без угроз. Пусть исчезнут границы и власть денег.