Свет надежды
(стихотворение Потурецкого из сборника «Живу», неоконченное, датировано: «февраль 42-го»)
Настало время говорить как люди,
как люди-ангелы, как люди-звери,
искать средь песен ту, чтобы осталась,
искать в родимой речи постоянство,
В этом пейзаже черно-белых улиц,
где небеса, беременные снегом,
пронзил зеленый шлем костельной башни,
треск выстрелов и замковые стены,
на том холме, где вниз по склонам, в дроке
земля ползет и пузырьки в потоках,
в канаве грязной черная ермолка,
последний след зарытых восьми тысяч
в этом пейзаже, где жизнь еле тлеет,
а смерть обычна, как надел земельный,
рождаются на свет новые люди.
Настало время возродиться в бунте,
глазом ребенка, мозгом истории
снова взглянуть на мир, на человека
и расплатиться собственною жизнью
за то, чтоб сохранить жизнь миллионов.
Птицы весну приносят. А вот эта,
ища гнезда, упала на край смерти,
попав в пейзаж, где также строят гнезда
другие птицы, что не улетают,
зимуют здесь, чтоб стать пищей голодным,
и сами кормятся божьей коровкой
судьбы или червяками, а порою
зерном, рассыпанным из книг священных.
Тот человек пришел. И хочет веры.
А я — что я? Безверие? Сомненье?
Я одинокий шел с лучом надежды,
пришли мы вместе. И все, что есть вера,
во мне восстало. И теперь я должен
стать частью целого, частью чего-то,
что вне меня, чего я только атом
то есть, церограф должен подписать я
кровью других, кто спит сейчас спокойно,
не зная даже, что судьба их ныне
в моих руках, да, кровью тех рабочих,
обученных страданиям и муке,
инстинктом птичьим ищущих дороги,
тех юных, грезящих призывом к бою,
тех пахарей, тоскующих о пашне,
товарищей, которые прозрели,
и тех, кому остались гнев и мщенье.
Сидим все вместе, кутаясь в шинели,
ждем, словно поезд наш вот-вот подходит.
А проволока стонет на морозе,
и кровь алеет в гнездах семафоров.
О кто мы, персонажи этой притчи
рождественской — изгнанники из хлева,
где мирно пережевывают время,
что создано затем, чтоб просто быть?
Здесь есть товарищ, изгнанный из тела,
которое убили, он боролся
за формы красоты, сам создавал их,
он говорит: «Довольно колебаний,
нужны нам силы, чтоб осилить силу».
Здесь есть товарищ…
Февраль 1942
Счет
(как выше)
март 1942
всего из зарплаты — 150
за костюм — 150
450
это = 10 кг шпика!
одолжить 100
550
Растерянность?
(отрывок из романа Леслава Кжижаковского)
(…) «Штерн» находился в растерянности, и, хотя согласился с тем, что предлагал представитель ЦК ППР, хотя принимал в общих чертах программу партии, все же сам факт, что наш «Союз» должен подчиниться пока еще некоей неопределенной силе, руководимой неизвестными людьми, представлялся ему немалой проблемой, главным образом морального свойства. Жена, которой он подробно рассказал о встрече, на этот раз полностью разделяла его сомнения. Для нее дело было не в программе, а скорее в практических последствиях слияния, но и она не могла предложить ничего конкретного, кроме как ждать, пока вопрос прояснится в Варшаве. И он в поисках выхода из мучивших его сомнений искал кого-нибудь, с кем бы мог со всей объективностью поделиться своими мыслями, выговориться, внести четкость в свои размышления.
Воскресенье. Мать «Леха» пошла в костел, в доме пусто и тихо. «Штерн» позвонил условленным способом.
— Ты один? Никто не помешает?
Они садятся перед печкой, «Штерн» греет руки, в его квартире холодно, не на что купить топлива, уголь очень подорожал, а дрова кончились.
— У нас есть запас угля, возьми пока, — предлагает «Лех». — Я тебе подброшу завтра пару ведер.
— Спасибо. Однако я не за углем, а за советом. Я расскажу тебе одну историю, а ты определи, насколько она тебе покажется правдивой.
И он рассказывает о «Петре», Войцехе Добром, и его миссии, признается, как первоначально возникли подозрения, что это провокация, а потом продолжает голосом, полным сомнений:
— Видишь ли, партия была распущена по приказу Коминтерна. Сейчас срочно создается какой-то новый руководящий центр, на самолетах перебрасывают людей в Польшу с заданием создать партию, а перед войной решительно предостерегали от таких попыток. Здесь что-то не так, а что — не знаю.
«Леха» не интересуют проблемы КПП, его политическая жизнь началась с сентября 1939 года, а все, что было до этого, его мало касалось, ему понравились мысли, содержащиеся в программе ППР, которые он сейчас услышал от Учителя, мысли действительно новые и тоже связаны с сентябрем 39 года.
— Неужели ты забыл, что многое, написанное тобой, роднит тебя с этой программой, что все эти мысли волнуют и нас! Даже если бы никого к нам не прислали, мы бы сами пришли к этим выводам.
— Ты прав, но есть и расхождения, особенно конечной цели, с этим трудно согласиться.
— А что думает по этому поводу Ян Добрый?
— Он единственный, у кого нет никаких сомнений. Ведь он всегда провозглашал то же самое, о чем теперь говорят его брат и ППР. И это несмотря на мои возражения. Это точно. Я как-то не подумал об этом. Хоть они и не были связаны друг с другом, а вот оба пришли к одному и тому же, только один — там, а второй — здесь. Любопытно.
Он опечален, словно понял, что весь его жизненный путь вел не туда, куда следовало, словно признал, что рассуждал ошибочно, не по-умному и должен смириться со своим поражением. В нем уже нет прежней заразительной уверенности, напротив, появилось сомнение в собственных силах, в своей политической зрелости.
— Придется еще многое и многое пересмотреть и передумать, — говорит он. — Многое мне неясно. Понятно, когда мы в Польше говорим об освобождении, о судьбах нации, ведь все живем в условиях страшного террора, здесь все ясно, но, когда об этом же говорит парашютист, сброшенный Советами, и говорит как о генеральной линии польских коммунистов, здесь не все ясно. Скажу честно: мои взгляды тоже изменились от мировой социалистической революции до Народной Польши, где будет социалистический строй, но я не вычеркнул окончательно свои мечты о революции, она всегда у меня перед глазами. Если я подпишусь за общую партию, я должен знать, в каком направлении пойдет коммунистическое движение, я не хочу подписываться под случайными формулировками, под временной программой, которую потом изменят без нашего участия и не по нашей воле.
— А вот у Доброго нет сомнений.
— В этом-то и весь парадокс, приятель. Я, интеллигент, лишь симпатизирующий коммунистам, главным считаю диктатуру пролетариата и социалистическую революцию, а он, профессиональный коммунист, рабочий — думает лишь о национальном фронте, общенациональном восстании и независимости Польши. Конечно, я немного преувеличиваю, но не очень.
— Послушай, — говорит «Лех». — Я совсем молод и не хочу брать на себя ответственности за все, что было «до меня». Потому что самой важной является проблема Человека с большой буквы, то есть создание таких условий, когда человек чувствовал бы себя по-настоящему свободным. Все теории и учения должны служить этой главной потребности человека: быть свободным.
— К сожалению, дорогой друг, свобода не является главной потребностью человека, а жратва. Я слышал, что происходит в Освенциме, там удалось доказать, что доведенный до полного истощения человек перестает быть человеком. Так что — жратва. Значит, надо создать такие условия, чтобы люди были сытыми, это ведь тоже принцип социальной справедливости.
— Не прерывай. Давай говорить конкретно: от гитлеровцев еды не жди, если уж об этом пошел разговор, значит, ППР права, призывая к вооруженной борьбе. Чем раньше мы вышвыряем их, тем больше людей спасем от уничтожения и голодной смерти. Остальное зависит, извини, не от политических программ и даже не от воплощения в жизнь твоих мечтаний, а от облика тех людей, которые придут к власти, таким образом, их подготовка, их воспитание уже сегодня приобретает важнейшее значение. Как это сделать — подумай сам. Во всяком случае, я в тебя верю, поэтому поезжай-ка в Варшаву и постарайся встретиться с руководителями партии. Вот все, что я хотел тебе сказать.
«Штерн» встает, ходит по комнате, заложив руки за спину, останавливается перед «Лехом» и протягивает ему обе руки. Тут возвращается мать, она сердечно здоровается с Учителем, предлагает кофе.
— Кофе настоящий, невеста сына прислала пачечку, превосходный, сейчас, сейчас заварю. И сливки есть, вы как любите: со сливками или черный?
Он уж и забыл вкус настоящего кофе, с удовольствием вдыхает аромат, доносящийся из кухни, потом пьет горячую темно-коричневую жидкость маленькими глотками, смакуя и наслаждаясь.
— Пан учитель, а правда люди говорят, что к нам придут русские? Будто придут навсегда и что уже не будет Польши.
Мать из костела всегда приносила кучу сплетен. «Штерн» понимающе смеется.
— Как раз наоборот, уважаемая пани, — говорит он. — Сталин, да будет вам известно, мечтает создать сильную и независимую Польшу.
— Но какая же это сильная Польша — без Львова и Вильно?
— Зато с Вроцлавом, Ополе, Щецином.
Мать недоверчиво глядит на Учителя, но тот серьезен, говорит без улыбки.
«Штерн» частенько называл наш «Союз» партией, не имея для этого никаких оснований, мы не были партией в нынешнем понимании этого слова, мы представляли собой скорее простую общину, и теперь, когда пришло время изменить характер нашей общины, кто знал об этом, глубоко задумывался над смыслом перемен. Вероятно, у нас не было ни одного, кто бы не желал укрепления нашей организации, а слияние наверняка бы ее укрепило н