Однако фактически Потурецкий потерял свое прежнее положение. В букинистическом магазине его заменил Кжижаковский. Потурецкий его не переваривал, досаждал ему по всякому поводу, высмеивал его взгляды, иронизировал, считая его недоучкой и зазнайкой. Во время летней поездки, когда мы остановились у пани Доом, Потурецкий из-за неприязни к Кжижаковскому не дал этим женщинам никакого задания, отказался от их помощи, а Марию Доом, невесту Кжижаковского, даже оскорбил, пренебрежительно высказываясь о ней за глаза. Сам Кжижаковский рассказывал мне, уже после ареста Потурецких, что однажды Вацлав избил его и с такой силой толкнул на большие напольные часы, что разбил ему голову. А поссорились они из-за Марии Доом.
Отстраненному от повседневной деятельности комитета и вообще от работы Потурецкому пришла в голову мысль заняться восстановлением народных университетов и в тех условиях сделать их «рейдовыми». Я всегда был их сторонником и поэтому не возражал. Потурецкий с увлечением принялся за работу и к зиме уже имел три постоянные базы, разъезжал с лекциями, привлекал на помощь своих знакомых, и никто ему не отказывал. Он много тогда писал, у него были свои связи, не все из которых нам нравились. Кроме того, мы подозревали, что он по собственной инициативе пытается влиять на нашу партийную организацию, используя старые и новые знакомства. Он часто менял нелегальные квартиры, хотя имел отличные фальшивые документы, не помню уже откуда, во всяком случае не от нас (…)
Зимой 1942/43 года партия понесла большие потери. После первой волны арестов в Кракове началась вторая, а ведь Потурецкий знал там многих известных партийных деятелей. Спустя несколько дней после убийства секретаря ЦК ППР Новотки на одной из варшавских улиц погиб при невыясненных обстоятельствах Войцех Добрый, а вскоре после этого в Гурниках гестапо арестовало Зембу. Во время обыска у него в доме нашли, в частности, отпечатанные на машинке стихи Потурецкого, которые, к счастью, были без подписи. Зембу отправили в Бухенвальд, как известно, после войны он стал крупным государственным деятелем. (…)
Дочь
(воспоминания Анны Потурецкой-Новицкой, продолжение)
Я никогда не собирала ни документов, ни воспоминаний об отце и матери, потому что, когда я выросла, делать это было уже поздно, однако в моей памяти сами по себе откладывались воспоминания других людей, которых я встречала и которые считали необходимым рассказать мне что-нибудь о родителях. Сразу же после окончания войны я встречалась с этими людьми на различных торжественных собраниях, позже перестали публично чтить память моего отца. Я не хотела жить в ореоле заслуг родителей, получать какие-то материальные или моральные блага только на том основании, что я их дочь, я хотела жить, рассчитывая лишь на себя. Я не пыталась также систематизировать или упорядочивать получаемые сведения, оценивать, что похоже на правду, а что вымысел. Я знала, что есть и такие люди, которые создают легенду об отце, чтобы показать и себя. Я осталась верна лишь своим собственным небогатым воспоминаниям, причем не могу утверждать, что они не были подсказаны или внушены мне другими (…)
Я помню как прекрасные, так и кошмарные сцены, а из этих последних особенно отчетливо ночную облаву в деревне, когда я жила еще у тетки Мани. Меня разбудил бешеный лай собак, ночной мрак разрезал, словно зарницы в небе, свет автомобильных фар. Затем я услышала рев моторов. Все домашние были уже одеты, тетка, освещаемая время от времени снопами света, накинула на меня какое-то пальто, огромные тени надвигались на нас, будто бы в комнату внезапно ворвалась толпа. Домашние бегали по всему дому, упаковывая какие-то узлы, а когда раздался первый выстрел, скрылись в ночи. Тетка вылезла со мной через окно, зажала мне рот ладонью, чтобы я не могла кричать и плакать, и побежала в сторону сада. Но я все-таки кричала, кричала в ее горячую, сильную ладонь. Мы спрятались на пасеке. Тетка всегда пугала меня пчелами, однако теперь я боялась не пчел, а отрывистых команд, доносящихся с той стороны дороги. То и дело раздавалась оглушительная трескотня выстрелов, за дорогой вспыхивали огромные зрачки автомашин, ночь рыдала и кричала, пока за деревьями сада не стало светло от огня. Сухой треск пламени заглушил рыдания. Я задыхалась, прижатая теткой, закрывала глаза. И тогда я вспомнила сцену в нашем доме в Гурниках, когда напали на отца. Эта сцена слилась воедино с ночной облавой, и я уже не знала, где нахожусь и что вокруг происходит, и только мысленно звала отца. Мне казалось, что он сейчас придет, отдаст приказ и все прекратится: стрельба, крики, огонь.
Не знаю, сколько мы пробыли на пасеке. Я потеряла сознание. А когда пришла в себя, было уже тихо, пчелы вылетали из голубых ульев, стоял ясный день. Я начала тормошить тетку, но она не шевельнулась, тогда я вылезла из-под ее плеча и поплелась домой. В доме никого не было. На полу валялось разбитое выстрелом на мелкие осколки стекло, на раскиданной постели спал пестрый котенок. Я искала отца, но нигде не нашла, и все же верила, что он где-то здесь, поблизости. Я легла рядом с котенком и заснула. Я оказалась права: когда проснулась, отец стоял у кровати, на которой я лежала рядом с теткой. Он поцеловал нас обеих, тетка вскочила вдруг в одной рубашке с кровати и повисла у него на шее, целуя его и рыдая. У нее была перевязана нога, ее ранило в бедро.
Я помню эти события так хорошо, вероятно, потому, что тетка частенько вспоминала о них, описывая их особенно подробно и красочно, не думаю, что только потому, что она натерпелась тогда немало страху. (…)
Письмо Яна Доброго
Уважаемый товарищ!
Я не могу сказать, что Вы назойливы, просто мне трудно собраться с мыслями, да и болезнь не позволяет сосредоточиться и обдумать как следует то, что Вы хотите знать. Это сделать нелегко еще и потому, что мне уже не раз приходилось рассказывать о тех временах. При различных обстоятельствах, разным людям, с различной целью, временами приходилось что-то добавлять, о чем-то умалчивать, так что теперь мне самому трудно отличить, где правда, а где вымысел, человек настолько привыкает к вымышленному, что готов голову отдать на отсечение, что именно так и было в действительности. Я понимаю, что Вас интересуют многие вещи, Вы сами пишете «весь тот период». Ну что ж, начнем по порядку. Вы спрашиваете о собрании, состоявшемся 1 сентября, на которое приехал мой брат, в 1942 году. Мы отмечали годовщину нападения Германии на Польшу и в 1940 и в 1941 году, однако в первый раз чуть было все не сорвалось из-за того, что «Волк», Петр Манька, и «Настек» утверждали, что наша сентябрьская война была войной двух буржуазных государств, то есть «не нашей» войной, и мы все переругались. А в 1941 году над миром снова нависла война, и торжественное собрание напоминало панихиду. К счастью, Ванда Потурецкая спела песню Вацлава «Идет Великая Освободительница» как бы вопреки всему, ведь она тогда еще не шла, была далеко, а в Польше свирепствовал террор. Иначе было в 1942 году. Обстановку в мире Вы и сами знаете, а у нас в городе — голод, облавы, аресты. Набирали постепенно силу сторонники Лондонского эмигрантского правительства. Немцы одерживали победу за победой. Но у нас была партия, мы не были уже одинокими.
Сентябрьское собрание проходило у товарища Сянко, в деревне. Мы пробирались туда no-одному, кто как мог, некоторые даже пешком, а товарищ Петр Манька назначил каждому конкретное время, чтобы не явились все вместе. Я пришел последним, хотя мне было ближе, чем другим, поскольку я скрывался именно в этих местах. Каково же было мое удивление, когда я увидел там своего брата Войтека. Я не знал, что он у нас, правда, мать прислала мне с одним человеком записку, что состоится собрание и на нем будет «Петр», но мне эта кличка ничего не говорила. Войтек, не знаю почему, велел ей так написать. Что мы не встречались с ним до собрания, это правда, а пишу я об этом потому, что позднее меня подозревали в том, что я якобы вызвал его из Варшавы, чтобы он снял Потурецкого, что якобы я писал в ЦК по этому вопросу. Ничего подобного.
Мы собрались в саду за домом, сад переходил в перелесок, а дальше тянулся лес. Мы сидели за сколоченным из толстых тесовых досок, обильно уставленным столом, был самогон, настоящая водка, настоянная на меду, копчености, хлеб, масло и яйца вкрутую. Посредине сидел Сянко с женой, по другую сторону от него — Ванда, на ней было серое платье из материала, который идет на скаутскую форму, на коленях — дочка, рядом с Вандой — Вацлав, в свитере и брюках-гольф. Манька, Кромер и Земба сидели с одной стороны, Гжегорчик, «Настек» и я — с другой, Войтек не хотел садиться, расхаживал вокруг стола. Сначала разговор зашел о повседневных делах, ценах, облавах, известиях от близких, потом жена Сянко налила самогон в стаканы, Войтек поднял свой высоко вверх и сказал примерно следующее:
— Дорогие товарищи! Пошел четвертый, последний год войны, характер которой совершенно изменился с вступлением в нее Советского Союза. Много крови пролилось и еще много прольется. Немцы достигли Кавказа, вышли к Волге под Сталинградом. В Польше, как вы сами знаете, страшно сказать, но сказать нужно, ведется планомерная политика полного истребления поляков. Каждый день — это тысячи убитых и десятки тысяч погибших в боях. Одним словом, наращивание жертв. Что кончится раньше, сама война или польский народ? Поэтому наша партия, единственная в стране, говорит, что первоочередной обязанностью каждого поляка является вооруженная борьба с немецкими фашистами. Вы это поняли раньше, но не смогли развернуть ее в широком масштабе. А теперь в Центральном Комитете стало известно, что вместо того, чтобы отдавать все свои силы организации этой борьбы, вы погрязли в спорах, раскололись на отдельные группировки, то есть вступили на путь фракционной борьбы, которую мы сурово осуждаем. От имени ЦК предупреждаю, что каждая такая попытка будет рассматриваться как враждебная деятельность и будет караться со всей революционной строгостью.