Шурке стало неприятно. Он только что увидел «чаровницу Жорж» на сцене и легко уверил себя в ее абсолютном превосходстве не только над остальными актрисами, но и над женщинами вообще.
Однако посол пребывал в таком радужном расположении духа, в каком его не помнили с момента пересечения границы.
– Представьте, вся спальня в зеркалах. Кровать, как трон, на двух ступенях от пола. Красное дерево и медь. В жизни не видел такой элегантности!
Куда там краковской кастелянше! Бедняжка была забыта ради фальшивых соболезнований первой сплетницы Парижа. Бенкендорф не судил графа. Пусть хоть за границей повеселится! Толстой никогда не задевал Шурку обидными намеками на покровительство императрицы-матери. Потому что и сам был не без греха. Женился на деньгах. С кем не бывает! Счастья не нажил, зато привел в порядок свой любимый Псковский драгунский полк. С тех пор полк защищал его на войне и кормил в мирное время. Без родной части граф чувствовал себя рыбой, выброшенной на берег. А вне поля зрения супруги, урожденной княжны Голицыной, как без старшего по званию. Неудивительно, что и его захватил парижский вихрь. Впрочем…
– Ваше сиятельство, – осторожно напомнил полковник, – Бонапарт только вчера изволил говорить, будто всякий, кто осмелится заглядывать в салон мадам Рекамье, – его личный враг.
– Ага, – посол продолжал самодовольно разглядывать себя в зеркало. Он ничего не скрывал. На другой же день после высочайшего запрета завалил Жюли. Знай наших!
«Придворные дамы в большинстве являлись непостоянными любовницами Наполеона. Женщины императорской фамилии были далеки от добродетели. Религиозность и воздержание вызывали насмешки. Чтобы не отличаться от остальных, я обратил свои взоры на мадам Дюшатель».
С послом императору французов действительно не повезло. Их встретили по первому разряду. Бонапарт всех желал уверить, будто завоевал дружбу царя. Поэтому русских привезли в Фонтенбло, где официально пребывал двор, и искупали в рукоплесканиях. Улыбались, говорили комплименты, были предупредительны, до неприличия заискивали и даже возили смотреть зоопарк императрицы Жозефины в Мальмезоне.
Там Бенкендорф впервые увидел утконоса – забавная тварь! И эму, и кенгуру, и черных лебедей, которых охраняли чуть ли не с примкнутыми штыками.
– А в вашей стране есть лебеди? – обратилась к нему одна из фрейлин императрицы, госпожа Дюшатель, белокурая, голубоглазая и воспитанная ровно настолько, чтобы по-купечески не кусать веер.
– Что вы, мадам, откуда у нас лебеди, когда весь год реки во льду?
Его слова привели окружающих в замешательство.
– Но как же вы сеете?
– А прямо в снег. Там и прорастает.
Невежество французов умиляло.
Мадам Дюшатель сразу решила, что любовь в снегу – это то, чего она еще не пробовала, – и увязалась за Шуркой. Для начала он счел ее достаточно любезной и красивой, хотя несколько увядшей. Такое случается от бурной жизни. Мари было всего двадцать шесть, но ее горячий роман с императором продолжали обсуждать на все лады.
Дюшатель считали скрытной. Пылкий темперамент она прятала за внешней холодностью. Оставалась в прекрасных отношениях с престарелым мужем и умела удерживать любовников на расстоянии вытянутой руки или «шелкового шнурка», как говорили при дворе. Ее продолговатые очи под густыми ресницами таили неизъяснимое очарование для того, кто смотрел в них первый раз. Но день ото дня становилось яснее, что изящные ужимки красавицы разучены и завтра они такие же, как вчера. А зеркальный взгляд может выразить любое чувство кроме искренности.
Сказать по правде, Бенкендорфу было холодновато с грациозной белокурой неженкой. Их встречи разнообразило только место: беседка на озере, тенистый грот, гнутый мостик над потоком забвения, лужок под плакучими ивами. Конечно, кисейный зонтик вместо надежного прикрытия сам по себе создавал атмосферу нервозности. Но даже опасения быть обнаруженным не будоражило кавалера настолько, чтобы скрыть скуку. Вскоре он понял, что Наполеон покинул Мари позевывая.
Говорят, она умела с невинным лицом появляться в покоях императрицы, только что выпорхнув от Бонапарта. Когда Жозефина тоном старшей, много повидавшей женщины начала отчитывать фрейлину, та и бровью не повела. Ее гордое лицо с орлиным носом оставалось непроницаемым.
Роман шел от понедельника до пятницы, с перерывом на мессу. К воскресенью полковник осознал, что имеет статую. Поэтому, когда Дюшатель, утолив любопытство, решила передать его подруге – смуглой, некрасивой и очень темпераментной мадам Савари, – любовник только поздравил себя, ибо Аделаида числилась более высокой ступенью в его послужном списке.
С ней не было и не могло быть скучно. Она все читала, со всеми переписывалась. Ехидно шутила об императоре, его окружении, бедной Жозефине, собственном муже, посланном из Тильзита в Петербург, о самой себе. Если Мари составила любовнику круг знакомств, Аделаида подняла их на должную высоту.
Бенкендорф даже решил, что креолки после тридцати – его тип. Опыт, помноженный на чувственность и бешеный темперамент, развлекали его не меньше месяца. Полковника ничуть не смущало, что метресса похожа на розу, которую опустили в горячий песок Аравии и забыли вынуть. Она обуглилась до самой сердцевины. Зато сохранила аромат страсти.
Из ее мимолетных разговоров Шурка почерпнул столько сведений, что донесения в Петербург стали напоминать увесистые тетради радивого ученика и запестрели именами первых лиц империи.
Чтобы увенчать коллекцию, не хватало одной существенной детали.
– Вы бы уж, голубчик, постарались, – смущенно басил Толстой. – Трудно понять этого Бонапарта. Да и не хочется. Но надо. Вот он послал к нам мужа этой мадамы. Генерала Савари. Так, на погляд, мужик честный. Прямой. Но за ним душок. Очень даже вонючий, я бы сказал.
Адъютант прекрасно понимал, на что намекает граф. Савари командовал отрядом, который сразу после трибунала в Венсенском замке расстрелял молодого герцога Энгиенского, отпрыска Бурбонов. По общему мнению, такое не могло произойти без личного приказа Бонапарта. Последний клятвенно отрицал обвинения. Все валил на Талейрана. И даже отправил Савари к русским – приватно рассказать правду. Его правду.
– Что хотите делайте, – бубнил Толстой, – но пусть ваша Савариха сознается.
«И кто читал мне нотации после Белостока!»
Нужные сведения должны были покинуть уста мадам без нажима, как бы случайно, оброненные между делом. Как-то, отдыхая после первого взаимного натиска, полковник обронил:
– Я с ужасом ожидаю возвращения вашего супруга.
Креолка даже поперхнулась вином от удивления. Она лежала на кремово-золотистых простынях, оттенявших ее смуглое тело.
– Разве в России его некому утешить? Зачем торопиться?
– Он не дипломат. Царю может скоро наскучить разговор солдата. – Шурка обрывал с грозди алые ягоды винограда и, прежде чем раскусить, долго вертел во рту языком. Чем доводил даму до исступления.
– Признаться, мой дурак страшно боялся ехать. Все из-за этого бедняги Энгиена. Сколько раз я говорила: не пачкай руки. Мало ли что прикажет консул!
Ой! Вот и все. Но мадам Савари была слишком опытна, чтобы не добавить к ванили шоколада.
– Всех погубил Талейран. Он уговаривал Наполеона, предоставил доказательства заговора. Государь не хотел. Жозефина даже отказала ему после случившегося. А кто откажет Талейрану?
Да, это был вопрос вопросов. Отказать министру иностранных дел в дружбе, в доверии, в деньгах должен был, конечно, русский царь. Ведь только он из всех европейских монархов отважился направить во Францию протест.
– Мой простофиля даже плакал! – потешалась госпожа Савари. – Думал, что император посылает его на смерть. Что ваш царь отрубит ему голову.
Бенкендорф взял креолку за подбородок.
– Довольно, дорогая. Эта тема тебя расстраивает, – он приблизил губы к губам любовницы и скормил ей одну из пунцовых виноградин.
– Ты сыт?
– Я голоден.
Утром он сидел в кабинете Толстого и запечатывал конверты с почтой.
– Вы ей верите?
– Ни слову.
– Кто же убил Энгиена?
– Без разницы.
«Нужно было обдумать туалеты, чего требовало национальное самолюбие».
Роман с мадам Савари был грубо прерван пожаром. Вернее, явлением Яны. Вернее, Яной на пожаре.
Она все-таки приехала в Париж! Без мужа! Чего следовало ожидать и страшиться.
Беспечный Бенкендорф еще думал, что легко отделался. Но супруги окончательно разодрались в Страсбурге. И графиня, сопровождаемая вереницей бедных родственников, – они же щит ее невинности, гарантия доброго имени, хранители благопристойных традиций – поспешила во Францию.
О чем Бенкендорф не знал до самого праздника шпор, когда неаполитанский посол, подданный Мюрата, не устроил традиционный осенний бал, увив галерею лозами винограда и покрыв просмоленным холстом, расписанным под потолок. Посольский особняк не мог вместить всех желающих. И, во избежание жары, духоты, толкотни, решено было танцевать на открытом воздухе. Хрустальные люстры с сотнями свечей были вынесены из отеля и помещены под полотняный полог.
Русское посольство пригласили в полном составе. Первыми явили себя офицеры, по случаю бала облаченные в белые панталоны и лаковые туфли. За ними топтались дипломаты в круглых очках и цветных фраках. Их заметно презирали. Мундиры теснили белые груди с брыжами.
Туалеты дам были ослепительны. Улыбки рассыпались, как бусы с оборванных нитей. Глаза блестели. Губы нашептывали такты известных мелодий. Знатные гости пребывали один за другим. Прошествовали в парах с мужьями сестры императора. Полина Боргезе, знаменитая яблоком, которое ей вручил Канова за классическую красоту. И ловкая маленькая Каролина Мюрат. Эти принцессы-выскочки вызывали у окружающих такое восхищение, будто никто не помнил, как кровью настоящих монархов запятнали эшафот!