Постепенно у Пани появились свои постоянные слушатели и даже поклонники. Сложился репертуар, который она меняла в зависимости от публики и иных обстоятельств. Уже тогда она научилась понимать, кому какая песня милее, какая душа по ком тоскует. За год со своей сумой и песнями она обошла весь Саратов и все его окрестности. Ходила теперь Прасковья одна. Бабушку похоронили. Но иногда брала с собой брата и сестру. Тогда им подавали больше.
И вот однажды во время очередного выступления в Саратове, как повествует ещё одна легенда из местных хроник, к певунье подошла вдова некоего чиновника, погибшего под Мукденом. Добрая женщина долго слушала её песни — они тронули её своей искренностью. Понравился и голос, сильный и в то же время детски-чистый, проникновенный. После того как девочка закончила свой концерт и собрала подаяние, женщина расспросила её, кто она и откуда. Затем привела к себе домой, накормила. Узнала о сиротстве Прасковьи, о её брате и сестре. Обладая большими связями, она вскоре всех троих пристроила в приюты. Заботясь о будущем Прасковьи, благородная женщина добилась того, чтобы маленькую певицу взяли в лучший саратовский приют, учреждённый при Киновийской церкви. Приют опекало Братство Святого Креста. Оно открыло учебно-заботный дом для сирот. Но принимали в тот дом детей не всех сословий. Крестьянских не брали.
Так появилась на сироту новая метрика, сочинённая той богатой вдовой. Девочке дали другое, более благородное имя, и с той поры, согласно новой грамоте, девочка значилась Лидией Руслановой.
Детей разлучили. Все трое были определены в разные приюты. Почему такое произошло, доподлинно неизвестно. У саратовских краеведов есть своя версия: в начале прошлого века в Саратове было 11 приютов, в одном воспитывались дворянские дети, в другом — дети духовенства, в третьем — те, чьи родители оказались в тюрьме или на каторге, четвёртый был для мальчиков, пятый — для девочек, для самых маленьких приют-ясли. Вот и разбросала их судьба.
Точно неизвестно и то, в каком именно приюте воспитывалась будущая певица. Возможно, в приюте Братства Святого Креста. Возможно, в Убежище Святого Хрисанфа.
Последнее, имеющее столь необычное название, довольно подробно описано саратовским краеведом той поры А. Н. Минхом: «Приятно видеть образцовую чистоту в этом далеко не богатом заведении: у каждой девочки, на средства убежища, железная кровать, тюфячок, подушка и байковое одеяло, постельное бельё грубовато, но зато чисто; одежда, тоже от заведения, самая простая и однообразная: тёмные, одинакового покроя платья и белые холщовые пелеринки и фартучки; обстановка совершенно нероскошная, но зато выполняет назначение убежища — образовать, из призреваемой бедноты, неизбалованных излишней щеголеватостью девиц, но опрятных и трудолюбивых работниц. Пища простая, но из свежей провизии: утром дают детям чай с порцией калача, за обедом щи с говядиной, каша или гречневая густая кашица с маслом, ужин тоже состоит из двух блюд: условия стола с избытком удовлетворяющие бедняка.
Дети обучаются здесь пять лет…
…Я видел их вышивание гладью, шитьё всякого белья, вязание и проч., что требуется для обыденной жизни; при девочках две мастерицы, одна для кройки и шитья платьев, другая для белошвейной работы, обе они постоянно находятся в заведении и помогают смотрительнице в надзоре за детьми.
Кроме занятий рукоделием девочки приучаются к самым простым работам, необходимым в домашнем обиходе: они сами по очереди метут и моют полы, прибирают в дортуарах и комнатах, стирают мелкое бельё, прислуживают за столом и помогают на кухне.
При заведении есть небольшая библиотека, образовавшаяся преимущественно из пожертвований и служащая подспорьем для вечерних чтений девочкам. Как пособие при обучении мастерства, находятся три швейные машины, ручные и стоячие пяльцы и другие необходимые вещи».
Такие заведения, как Убежище Святого Хрисанфа, принадлежали к привилегированным. Детей из крестьянской среды сюда принимали крайне редко, в виде исключений.
Примерно такая же обстановка царила и в приюте Братства Святого Креста при Киновийской церкви.
Вот откуда у Руслановой умение и даже страсть к шитью. Порой достаточно сложные концертные костюмы она шила себе сама, хотя уроками рукоделия, по её же признанию, тяготилась.
О приютских годах Лидия Андреевна вспоминала: «Лет семи попала я в сиротский приют, окончила три класса — программу церковно-приходской школы. Это было моё общее образование. Регент, который вёл в приюте уроки пения, взял меня в церковный хор: это было образование музыкальное. Вызвалась в приюте заправлять лампы керосином. Дело было кропотливое и не чересчур весёлое. Зато в те часы, когда все учились, я могла, сколько хотела, петь в пустых книжных комнатах. В церковном хоре я быстро стала солисткой. Со всего города стали ездить к нам купцы — „послушать, как сирота поёт“. Богомольные старушки совали мне лакомства, даже деньги — я не брала, нам это запрещалось. Пение выручало меня по-другому. На рукоделии, с которым ничего у меня не получалось, подружки выполняли мой урок, а я за это пела им».
Регент церковного хора Н. Н. Дмитриев, человек образованный, к тому же обладавший большими педагогическими способностями, сразу выделил из числа своих воспитанниц голосистую Лиду. Стал поручать ей отдельные партии, где бы, пусть и не продолжительно, звучал только её голос. Но и строг бывал этот первый её профессиональный наставник. Русланова не раз рассказывала, как однажды за неверно взятую ноту регент отхлестал её по рукам свечками. В хоре фальшивить было нельзя, а уж если тебе досталась сольная партия…
Саратовские прихожане стали ходить в Александро-Невский кафедральный собор не только для того, чтобы отстоять обедню и послушать проповедь владыки Гермогена, епископа Саратовского и Царицынского, но и насладиться чудным голосом Сироты.
Порой соседки, встречаясь на улице у колодца или в бакалейной лавке, заводили такой разговор:
— Митрофановна, в собор-то нынче пойдёшь?
— Ох, Никитишна, что-то нездоровится. Поостерегусь, пожалуй.
— Гляди… А то ведь сегодня, народ говорит, Сирота будет петь.
— Ну, тогда пойду. Ангела светлого послушаю.
А с той вдовой, своей благодетельницей, определившей её в приют, где она получила первые настоящие уроки пения, Лида виделась ещё не раз. Приходила к ней в гости. Вместе слушали они через граммофон только что появившийся вальс «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии», написанный армейским капельмейстером Ильёй Шатровым[4]. Слушали и плакали. Вдова — о своём муже. Лида — об отце, от которого у неё остались отчество да светлое детское воспоминание.
Но однажды Лида увидела его на паперти. Отец в поношенной солдатской шинели с солдатским Георгием на груди стоял, опираясь на костыль, и просил подаяния. Когда она подошла к нему, вся трепеща от радости неожиданной встречи, солдат улыбнулся ей и приложил палец к губам.
Теперь Лида пела только для него. С тайным восторгом. С благодарностью Богу за то, что он охранил её отца от гибели, от японской пули и штыка. И хромой солдат с Георгием на груди тоже теперь не пропускал ни одной службы, где пела ангельским голосом Сирота, доводившаяся ему родной дочерью.
— Тятенька, миленький, почему ты не сказываешься? — пытала она его, когда им однажды удалось побыть наедине.
Их никто не слышал, и Андриан Маркелович торопливо сказал дочери:
— Доченька, Панюшка, нельзя мне сказываться. Видишь, какой я… Работы нет. Какой я теперь работник и кормилец для вас? Молчи, что я твой отец.
— Я поняла. Буду молчать. А я думала, ты беглый…
— Какой же я беглый? Я своё отбегал…
Теперь Лида знала, куда надо девать те копеечки, которые ей часто тайком совали прихожане.
Писатель, драматург и сценарист Иосиф Прут, а в ту пору мальчик из состоятельной купеческой еврейской семьи, приехавший с дедом в Саратов «по хлебным закупам», через годы так описал свои впечатления от пребывания в Саратове и чувства, испытанные в минуты пения Сироты:
«1908 год. Город на великой русской реке. Страстная пасхальная неделя. Весенние каникулы я проводил у деда, и он взял меня с собой, приехав сюда по своим хлебным закупам. Остановились мы у его друга — купца Евстигнеева: дед служил с ним в одном взводе во время последней турецкой кампании. Оба они — русский и еврей — были полными георгиевскими кавалерами, поэтому религиозных споров между бывшими воинами не было.
После завтрака хозяин предложил пойти к службе в кафедральный собор: там пел хор, в котором выделялся один удивительный детский голос. И город ходил слушать этого ребёнка. Так в Саратове и говорили: „Идём сегодня на Сироту!“
Пошли и мы, благо храм находился почти напротив.
Народу было очень много. Я пошёл, следуя за моими стариками, и сразу почему-то обратил внимание на стоявшего у двери солдата. Мне помнится, что он был инвалидом: опирался не то на костыль, не то на палку.
Евстигнеев прошёл вперёд, а мы с дедом задержались, устроившись почти у выхода.
Хор пел, но я, честно говоря, не слушал, а смотрел только на солдата: у меня с детства была тяга ко всему армейскому. И потом: солдат в церкви! Солдат должен быть в казарме или на войне! Почему он здесь? Непонятно! Никогда не видел я солдат на богослужении у нас — в Ростове: нянька водила меня в собор по всем существующим праздникам!
И я не спускал с него глаз. А солдат стоял ровно, обыкновенно, равнодушно. Но вдруг он весь преобразился, вытянул шею, подался вперёд, до предела напрягая слух. Тогда уже стал прислушиваться и я.
В полной тишине величественного храма, на угасающем фоне взрослого хора возник голос. Его звучание всё нарастало, ни на мгновение не теряя своей первоприродной чистоты. И мне показалось, что никто — и я в том числе — не дышал в этой массе народа. А голос звучал всё сильнее, и было в нём что-то мистическое, нечто такое непонятное… И я испугался, соприкоснувшись с этим