Действительно, Клик ослеп на один глаз, что наводит на мысль об одноглазом Одине, этом северном Эдипе, который пожертвовал одним глазом в обмен на мудрость[149]. И другие всем известные примеры слепоты в классической традиции говорят о том, что этот телесный недостаток может быть связан с необычными способностями; вспомним, например, слепого певца Гомера или слепого прорицателя Тиресия. В этом смысле ущербное зрение Клика не только говорит об обретенной в результате испытаний и страдания мудрости, но может указывать на его поэтический или провидческий дар[150].
В самом деле, зрение, способность хорошо видеть выступает яркой метафорой на протяжении всей этой истории о двух трамваях. Это начинается с приема очеловечивания трамваев, когда читатель видит перед собой не трамвайные фары, а глаза, и не просто глаза, а разноцветные, отличающие Клика от всех других, придающие ему черты неповторимой личности. И далее, когда Трам встречается с величественным зданием, востроглазым и всезнающим, но ужасным своим ледяным равнодушием, и, наконец, когда Трам становится свидетелем того, что в результате тяжелых испытаний Клик ослеп на один глаз. Различие в цвете глаз, отмеченное в начале стихотворения и, более того, различие между здоровым и слепым глазами в конце его идеально выражает амбивалентность этого литературного текста, как и вообще литературных произведений, и произведений для детей в частности, написанных эзоповым языком. Это порождает как бы двойное видение текста, поскольку автор адресует свое произведение сразу двум категориям читателей: одним он стремится передать некую тайную информацию, для других сделать все, чтобы они не обнаружили ее, и эти последние, не обладая способностью прочитать и расшифровать смыслы, выраженные эзоповым языком произведения, вынуждены закрывать на него глаза или просто смотреть сквозь пальцы.
Илья ВиницкийСинекдохос
Посвящается логике[151]
Г-н Журден. А что это за штука – логика?
Учитель философии. Это наука, которая учит нас трем процессам мышления.
Г-н Журден. Кто же они такие, эти три процесса мышления?
Учитель философии. Первый, второй и третий.
Логика есть искуство хорошо мыслить… Хорошо мыслить значит располагать свои идеи с точностию и ясностию, делать свои заключения справедливо и осторожно, и рассуждать связно и чисто.
1
В апреле 1814 года Авдотья Петровна Киреевская, «милая сестра» и конфидентка поэта В. А. Жуковского, пишет ему письмо, в котором зазывает к себе в имение Долбино. Письмо написано в том шутливо-игровом стиле, который в дружеском кругу поэта получил имя галиматьи и образцы которого мы находим во множестве бурлескных произведений поэта и его друзей «муратовско-долбинской» поры[152]. Полностью это письмо было впервые опубликовано в собрании писем Жуковского и Елагиной, подготовленном Э. М. Жиляковой (2009)[153]. Оно представляет собой ответ на несохранившееся письмо поэта, в котором тот – также в шуточной форме (хотя обстоятельства его были совсем невеселые) – объяснял корреспондентке, почему никак не может приехать в ближайшее время к ней. Очевидно, письмо это дошло до адресатки не сразу, так как поэт забыл указать в адресе название ее деревни. «Кто же бы мне сказал, – восклицает Киреевская, – что забудете даже имя деревни, где все вас так без памяти любят! – Господи помилуй и батюшки-светы, худо мне жить на свете! – Нет сударь! Не только Долбино зовут мою резиденцию, но и самый холодный край на свете называется – Долбино; столица галиматьи называется Долбино; одушевленный беспорядок в порядке: Долбино! Вечная дремота: Долбино! и пр. пр. и пр. и пр. и пр. пр. и пр. и пр. и пр. Неужели вы и после этого забудете Долбино?» (с. 22–23).
Особое (разумеется, шуточное) возмущение долбинской хозяйки вызвало шутливое оправдание из письма Жуковского: «Пишу к вам мало, потому что сегодня я писал много!» «Ну! пожалуйте сюда Господа Аристархи! – гневается Киреевская, – возможно ли не критиковать этого воззвания! – О Синекдохос! Где ты! – Петруша [П. В. Киреевский] говорит, что надобно за это дать насмешный лист; а прочие все согласны, что ваше потому никуды не годится. Тот, кто умеет писать много, тот может и к тебе писать много; вот что шепчет мне моя гордость, – самолюбие вздыхает, подозрительность плачет, а сердце – сердце – об нем ни слова даже и при свидании» (с. 23–24).
В примечаниях к письму указывается, что Аристарх – «греческий писатель, автор грамматики, литературных исследований», имя которого «стало нарицательным для придирчивого критика, педанта». В свою очередь, восклицание «О, Синекдохос!» разъясняется следующим образом: «Синекдоха – один из видов метонимии (перенесение значения с одного предмета на другой по признаку количественного отношения между ними). Авдотья Петровна использует слово в его греческом произношении с целью пародирования классицистического стиля» (с. 23).
2
Комментарий, конечно, до забавности неточный. Авдотья Петровна имеет в виду именно Синекдохоса – надменного и невежественного студента из известной комедии Якова Княжнина «Неудачный примиритель, или Без обеду домой поеду» (публ. 1787; первая постановка 1790). Комедия «переимчивого» драматурга, как было установлено, представляет собой переработку одной из глав романа Генри Филдинга «The History of the Adventures of Joseph Andrews» (1747)[154]. Синекдохос, между тем, является собственным созданием русского комедиографа.
Псевдогреческое имя этот поклонник классической риторики и логики выбрал для себя сам (он обижается, когда это имя произносят с «унижающим» латинским «ус»). «Есть еллиногреческое слово синекдоха, – разъясняет он свой выбор. – Оного первые два слога сине звуком своим походят на синус. <…> Синекдоха также походит на слово анекдот, или достопамятное приключение, что все одно, что история: следовательно, я сведущ и в историях как в деятельной, так и в естественной, то есть в физической, или натуральной. А целое слово синекдоха означает меня отменным ритором; потому что так нарицается одна из знаменитейших тропов, или фигур риторики, которая или часть принимает за целое, или целое за часть».
В комедии Синекдохос появляется во втором акте как спутник доброго господина Миротвора. Он с первого взгляда (точнее, с первого слова) влюбляется в здравомыслящую служанку Марину, причем, как справедливо замечает историк русского театра, «только потому, что она в свою речь постоянно вставляет “потому что”, кстати и некстати, а неособенно блещущий образованием студент отсюда заключает о ея удивительной логичности и отдает ей свое сердце»[155]. Речь идет о следующем фрагменте:
Миротвор. Как же ты выросла! Мы все переменились в шесть лет.
Марина. То правда, что вы несколько переменились.
(Указывая на Синекдохоса.) А его милость, не знаю, переменился ли, потому что я его в первый раз вижу.
Синекдохос (Миротвору). Эта девушка, без сомнения, училась логике. Она доказала, почему не знает, переменился ли я (с. 140).
В откровенно смеющейся над ним служанке[156] Синекдохос видит ни много ни мало «сущий вживе аргумент» и «влагалище остроумия»:
<…> У нея везде есть потому. Не льзя, чтоб она не училася Логике, а потому не льзя, чтобы не могла тронуть, как должно по Хрии, сердца моего (с. 140).
Литературные истоки княжнинского Синекдохоса очевидны: это тип «аристотелевского педанта»[157], канонизированный в западной классицистической традиции Гольдбергом (Stiefelius из «Jakob von Tyboe…») и Мольером (Bobembius и Tressotine, то есть «трижды дурак», в «Les femmes savants»; Pancrace в «Le Marriage Force», учитель философии в «Le Bourge ois gentilhomme»[158]), а в русской комедиографии – А. П. Сумароковым (Тресотиниус из одноименной комедии, Критициондиус в «Чудовищах», 1750[159]). В классицистической комедии педант играл роль «серьезного» шута, говорящего на доведенном до абсурда «ученом языке». «Представь латынщика на диспуте его, // Который не соврет без ergo ничего», – писал Сумароков в своей известной эпистоле о стихотворстве. Синекдохос, как Панкрас, Тресотиниус et tutti quanti, – псевдоученый и мнимый полиглот[160]. Он, как и полагается педанту, высокомерен, хвастлив и труслив. Его речь наполнена терминами схоластической логики и риторики, никак не согласующимися между собой. Отдельные черты речевой маски Синекдохоса Княжнин заимствует непосредственно у Мольера. «Какою силлогизмою хотите быть доказательству, – вопрошает Синекдохос Миротвора. – Барбара, целарент? ферио, баралиптом? или какою иною?» Ср. в «Мещанине во дворянстве»:
Г-н Журден. А что это за штука – логика?
Учитель философии. Это наука, которая учит нас трем процессам мышления.
Г-н Журден. Кто же они такие, эти три процесса мышления?
Учитель философии. Первый, второй и третий. Первый заключается в том, чтобы составлять себе правильное представление о вещах при посредстве универсалий, второй – в том, чтобы верно о них судить при посредстве категорий, и, наконец, третий – в том, чтобы делать правильное умозаключение при посредстве фигур: Barbara, Celarent, Darii, Ferio, Baralipton и так далее. (Пер. Н. Любимова)[161]
В свою очередь, комические ухаживания Синекдохоса за Мариной вышиты по канве диалогов сумароковских Тресотиниуса и Кларисы, а «Хрия», написанная княжнинским педантом в честь смазливой служанки, выполняет ту же комическую функцию, что и стишки Тресотиниуса к Кларисе[162].
Мольеровский Трессотен и сумароковский Тресотиниус (он же Критициондиус в «Чудовищах»), как хорошо известно, были сатирами на конкретные лица – соответственно, аббата Шарля Котена и Василия Кирилловича Тредиаковского[163]. В кого же метил княжнинский педант?
В примечаниях к комедии Веселовой и Гуськова упоминается профессор элоквенции Московского университета Антон Алексеевич Барсов, высказывавшийся о преимуществах древнегреческого языка перед латынью. В университете Барсов постоянно читал курсы по риторике и поэтике. Один из лучших (если не лучший) лингвистов своего времени, в 1770–1780-е годы он работал над составлением грамматики русского языка (Синекдохос в одной из сцен выказывает свои познания в области морфологии существительных женского рода). Между тем едва ли у Княжнина были какие-либо основания высмеивать этого почтенного профессора.
Выскажем предположение, что под именем Синекдохоса комедиограф вывел известного придворного одописца Василия Петровича Петрова (1736–1799). Петров был сыном священника, выпускником Заиконоспасской Славяно-греко-латинской академии, в которой он по окончании преподавал греческий, риторику, пиитику, арифметику, географию и историю, а также произносил «публичные проповеди по воскресным дням»[164]. Заметим, что в комедии Синекдохос представляет себя как знатока грамматики, риторики, логики, истории, географии, математики, философии, морали, юриспруденции, феологии, физики, метафизики, политики, ифики, иерополитики и медицины[165]. Петров был близким другом князя Г. А. Потемкина, которому некогда давал уроки греческого языка и «греческий проект» которого воспел в своих стихах[166]. О греческих пристрастиях самого Петрова говорит тот факт, что своего сына, рожденного в 1780 году, он назвал Язоном[167]. В начале 1770-х годов поэт был официально (то есть самой императрицей) признан «вторым Ломоносовым». Литературные противники, между тем, называли его вторым Тредьяковским[168] за усложненный архаизированный синтаксис и использование «малопонятных греческих слов, насильственно втиснутых в русскую речь»[169]. По характеристике Г. А. Гуковского, поэтический язык Петрова отличают «нарочитое обилие… риторических фигур, всяческих украшений, иногда непомерное скопление вычурных развернутых сравнений… в шумном, трескучем потоке риторики тонут отдельные мысли, рассыпаются логические связи; волна патетики несет стихотворение». Это «стиль ученого-проповедника, прошедшего школу литературной риторики»[170]. В многочисленных пародиях на Петрова, начиная с сумароковского «Дифирамва Пегасу» (1766), постоянно высмеивается «сумбурность» его творений. Василий Майков в короткой эпистоле к Хераскову 1772 года писал, что
Худая чистота стихов его и связь
Претят их всякому читать, не подавясь.[171]
Также постоянными в критических выпадах современников против Петрова были насмешки над его схоластическим образованием и непомерной гордыней. Майков зовет его «Спасским школьником», Хемницер – «несносным педантом». «Он, – пишет неизвестный автор статейки в “Смеси”, – столько горд, что и рассудок презирает… превознесенный хвалами думает о себе, что он превосходит Пиндара затем, что обучал риторике не знаю в каком монастыре и вытвердил наизусть всего Виргилия. Некоторый господин [имеется в виду Екатерина! – И. В.] пуще всего избаловал известного нам умника, сказав, что он больше имеет способностей, нежели славный наш лирик [то есть Ломоносов]. По моему, сходнее сказать, что муха равна со слоном, нежели сравнять нескладныя и наудачу писанныя его сочинения с одами нашего славнаго стихотворца»[172].
Княжнин, принадлежавший к лагерю Сумарокова по убеждениям и родству (он женат был на дочери Сумарокова)[173], относился к поэзии Петрова с неприязнью. По устоявшемуся мнению (Кулакова, Кочеткова), именно Петров был объектом его сатирического выпада против велеречивых одописцев – «стишистых чад» – в послании «Княгине Дашковой на случай открытия Академии Российской» (1784):
Я ведаю, что дерзки оды,
Которы вышли уж из моды,
Весьма способны докучать.
Они всегда Екатерину,
За рифмой без ума гонясь,
Уподобляли райску крину;
И, в чин пророков становясь,
Вещая с богом, будто с братом,
Без опасения пером
В своем взаймы восторге взятом
Вселенну становя вверх дном,
Отсель в страны, богаты златом,
Пускали свой бумажный гром.[174]
Сатира на Петрова в комедии, написанной, по мнению комментаторов, «около 1786 года», была вполне актуальной: в 1786 году любимец Екатерины и друг Потемкина закончил печатать свой opus magnum – перевод «Энеиды» Вергилия, предмет не прекращавшихся в 1770–1780-е годы насмешек его литературных противников[175]. Некоторые реплики Синекдохоса в «Неудачном примирителе» прямо указывают на Петрова. «Купидо, – говорит в своей “Хрие”, обращенной к Марине, незадачливый любитель логики, – сердце мое, как всадник коня, лозою подстрекает; и оно к очам моей всевожделенной бежит, стремится, летит, парит; и скрывается от очей моих: а меня оставляет единого бесчувственна, бездушна, безгласна, бездыханна» (с. 151). Ср. у Петрова в «Енее»:
Ерот, вняв рождьшия всевожделенный глас,
Велению ее послушен, в той же час
Крыле с себя и тул с поспешностью слагает,
Веселым шествием Иулу подражает…[176]
Сама «конная метафора» (точнее, катахреза), используемая здесь Синекдохосом, представляет собой пародию на известные (и не раз осмеянные[177]) стихи Петрова о каруселе:
Там всадники взаим пылают,
И бегом Евра упреждают,
Крутят коней, звучат броньми,
Во рвении, в пыли и в поте
В восторгшей их сердца охоте
Мечом сверкают и локтьми.[178]
Синекдохос явно не был «проходным» образом в творчестве Княжнина. Вопрос о логической основе художественного произведения был принципиально важен для эстетических взглядов драматурга. Прекрасный знаток теории ораторского искусства[179], поэт высмеял в Синекдохосе свойственную «высокому» классицизму схоластическую профанацию логики, оборачивающуюся, как точно заметила умная Марина, «тарабарской грамотой», то есть галиматьей[180].
Вот вступление речи, мною сочиненной на всерадостнейшее мое влюбление во красоты логические Марины, – хвастается, изобличая свою неспособность к здравому логическому суждению, Синекдохос. – Начало пылко, страстно, выразительно! сравнение живо, прекрасно! Купидо, как ездок, сел верхом на сердце мое, как на лошадь, и погоняет его лозою. Браво! превосходно!.. а я один… и конечно один. Купидо на моем сердце ускакал, то я без сердца, в уединении… прекрасно! Брависсимо! следовательно ничего не чувствует… Это такое начало, которое с первого раза, поколебав до основания, приведет в изумление дражайший предмет, который от сего сотрясения ослабнет; а наконец, слыша слова: бесчувствен! бездыханен и прочая, тронется жалостью; ибо сие весьма патетично… (с. 151)
Четырьмя добродетелями оратора Княжнин считал честность, скромность, благоразумие и ревнование к пользе аудитории («О нравах оратора и вообще всякаго стихотворца»). Ни одно из этих качеств не свойственно его комическому ритору-педанту.
3
В русской литературе рубежа XVIII–XIX веков имя Синекдохоса стало нарицательным, а его фраза «Без логики несть спасения ни душе, ни телу» – крылатой. «Логика необходимо нужна для всякого писателя; без Логики – говорит Синекдохос у Княжнина – несть спасения ни душе ни телу», – писал А. Ф. Мерзляков в вышедшей в «Вестнике Европы» Жуковского рецензии на книгу с педантичнейшим ученым названием «Новейшая всеобщая география, или Описание всех частей света Европы, Азии, Африки, Америки и Южной Индии; с историею народов и всех государств от начала оных до наших времен, с новым прибавлением Российской географии в нынешнем ея состоянии, с описанием Белостокской области и Финляндии, с российскою историею от начала происхождения россиан, до дней ныне царствующаго императора Александра I: Часть I, II и III. Содержит в себе: обстоятельное описание каждой земли как то: правление, государственные доходы, пределы, древнее и новое название, разделение, климат, качество земли, горы, леса, реки, острова, заливы, каналы, озера, минеральныя воды, металлы и минераллы, произрастения, животных, число жителей, нравы, обычаи и народные увеселения, одежду, веру, язык, ученых, литтераторов и художников, университеты и академии, древности, мануфактуры, торговлю, колонии, сухопутные и морские силы, топографию, монеты кавалерския ордена, герб, историю государств и проч.»[181].
Эти же слова о «спасительной» логике – причем в сходном с «киреевским» контексте – вспоминает К. Н. Батюшков в письме к своему другу Н. И. Гнедичу (1811): «Еще повторю тебе: пиши поболее, пиши о себе, о других; но мне не надобно истин, какова эта: “Я живу в Петербурге, ты живешь в деревне по свободным обязанностям”. Что я живу в деревне, это я знаю; что ты живешь в Петербурге, и это я чувствую; но что значат свободные обязанности? “О логика, несть без тебя спасения!” – говорит Синекдохос. Заметь, что ты это сказал весьма серьезно». И. М. Долгорукий в «Журнале путешествия из Москвы в Нижний 1813 года» приводит, говоря о сумбурной проповеди одного священника, комические восклицания Синекдохоса по поводу «логических красот» Марины: «Оле ученыя красоты! оле учености прекрасной!»[182] Много лет спустя приведенное выше комическое обращение Синекдохоса к «Купидо» процитирует в письме к Данилевскому Гоголь, некогда сыгравший этого персонажа в гимназической постановке 1827 года[183].
Вернемся к письму Киреевской. Как мы видели, имя Синекдохоса прочно связывалось в русском культурном сознании начала XIX века с понятием логической неувязки, мнимого «потому что»[184]. В таком значении его и обыгрывает Киреевская, обращаясь к Жуковскому – создателю и законодателю долбинской «галиматийной поэтики» («ваше потому никуды не годится. Тот, кто умеет писать много, тот может и к тебе писать много»). Заметим, что, в соответствии с установками этой поэтики, Киреевская легко сопрягает комический план с интимно-лирическим: «<В>от что шепчет мне моя гордость, – самолюбие вздыхает, подозрительность плачет, а сердце – сердце – об нем ни слова даже и при свидании». Жуковский в это время был близок к отчаянию, вызванному отказом Екатерины Афанасьевны дать согласие на брак с Машей. В письме к Киреевской от 16 апреля 1814 года, написанном в Муратове (имении Е. А. Протасовой), поэт признавался, что «сиротство и одиночество ужасно в виду счастия и счастливых… [г]ораздо легче быть одиноким в лесу со зверями, в тюрьме с цепями, нежели подле той милой семьи, в которую хотел бы броситься, из которой тебя выбрасывают» (с. 19). В этом контексте, «высоко-укоризненная» галиматья Киреевской была средством рассмешить и тем самым утешить друга[185]. В начале мая поэт пишет своей «доброй сестре», что стремится в Долбино, чтобы «освежить подле нее душу, которая жестоко стеснена и так пуста, что едва ли что осталось в ней на жертву ничтожеству» (с. 31). В «столицу галиматьи» он приезжает осенью 1814 года и проводит там несколько счастливых, поэтически плодотворных месяцев, известных в его творческой биографии как «Долбинская осень»[186].
4
Из всего сказанного можно вывести несколько более или менее общих заключений.
Во-первых, по всей видимости, мы можем говорить о полемической направленности образа княжнинского педанта против «нового Тредиаковского» В. П. Петрова.
Во-вторых, следует включить комедию Княжнина в число источников муратовско-долбинской (и впоследствии арзамасской) «вздорологии». Заметим, что Княжнин-комик высоко ценился арзамасцами, явно предпочитался его давнему зоилу И. А. Крылову и противопоставлялся «злому Гашпару», комедиографу Шаховскому. «Перед тобой пример отца! – обращался Вяземский к сыну драматурга:
Любил он в тихом кабинете
Пером осмеивать смешных:
На то и дураки на свете,
Чтоб иногда дурачить их»[187].
Хотя Синекдохос ни разу не упоминается «гениями Арзамаса», представляется симптоматичным, что сама «Беседа» предстает в арзамасских текстах как скопище ученых педантов, во главе со строящим «ков логике» «новым Тредиаковским» Шишковым:
Кто вождь у нас невеждам и педантам?
Кто весь иссох из зависти к талантам?
Кто гнусный лжец и записной зоил?
Кто, если мог вредить бы, вреден был?
Кто, не учась, других охотно учит,
Врагов смешит, а приближенных мучит?
Кто лексикон покрытых пылью слов?
Все в один раз ответствуют: Шишков![188]
Наконец, в-третьих, «казус Синекдохоса» (комический схоласт, профанирующий здравую логику) обнажает рационалистическую основу галиматийной традиции от арзамасцев до Козьмы Пруткова и обэриутов: это не столько шуточная игра слов и стилей, сколько своеобразный рациональный тест устаревших литературных систем и – соответственно – типов мышления[189]. Возможно, что без подобных логических тестов литературе в самом деле несть спасения.