Лифшиц / Лосев / Loseff — страница 4 из 46

7) Вот это как раз изменилось. Мне давно разонравилось пить по-русски: шарахнуть полстакана, зажевать и начать говорить глупости. Я выпиваю eжевeчерне, в основном в одиночестве, умеренно.

8) Боюсь, что проводов к Довлатову не получится. Близкими друзьями мы не были. Мы были знакомы много лет, временами приятельствовали. B «Невидимой книге» он действительно изобразил меня с неожиданной почтительностью. Не меньшей неожиданностью было для меня прочитать довольно злобные обо мне высказывания в его опубликованной переписке с Ефимовым. Но он ведь сильно был болен под конец, и одним из проявлений болезни становилась патологическая мнительность.

9) [Вы печатаетесь в России. («Пишу в умирающих толстых журналах…») На Западе (в вашем случае – Востоке США) по-прежнему нет вашего читателя, окромя славистов?]

Кроме русских, читателей y меня и не может быть. Поэзия непереводима. Я более четверти века преподаю иностранцам русскую литературу, в том числе и поэзию, и знаю, каких трудов стоит хотя бы примерно объяснить, в чем прелесть для русских стихотворения Пушкина или Ахматовой. При этом языки, русский и английский, в разном положении. Русский легче адаптирует чужие языковые и поэтические формы – синтаксис, строфику. Что еще важнее – русскому свойственна более размытая семантика, он допускает больше дву(и более!)смысленности. B английском с референциальностью куда строже: A указывает на Б, a если не указывает, получается чушь. Поэтому на русский с английского кое-что в какой-то степени перепереть можно, a в обратном направлении – нет. Как бы клапан такой вставлен, который пропускает только в одну сторону и то нехотя. Талантливый человек Джералд Смит (до недавнего времени он заведовал кафедрой славистики в Оксфорде) перевел несколько десятков моих стихотворений на английский и собирается издать книжкой, но, с моей точки зрения, это будут его тексты, не мои (ну, можно сказать, «из», «по мотивам»).

10) Вопроса не понял.

11) [Вы следите за нынешним литературным процессом в Московии (так, так, именно там все выходит и происходит)? Что-то всплывает в памяти или чохом – «в Летейскую библиотеку, как злобно Набоков сказал»?]

Современную прозу я почти не читаю. Это чисто возрастное явление. У многих после шестидесяти пропадает интерес к художественному вымыслу. Стихи читаю. Их сейчас многие хорошо пишут.

12) [Вам не хочется вернуться на Русь – в огромность?.. Или Новая Зоорландия для вас все тот же скотский хутор?]

Я никогда не считал и не считаю родную страну «скотским хутором». Есть слишком много житейских обстоятельств, по которым я не мог бы на склоне дней вернуться в Россию, даже если бы очень хотел.

13) [Как вы относитесь к своему еврейству («Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц…») – как к дару или ноше?]

Интересно, что вопрос o моем еврействе идет под номером тринадцать. Никак не отношусь. Пока жил в России, меня «относили». Если бы я чувствовал себя евреем, я бы уехал в Израиль, a не в Америку. Как человек нерелигиозный я считаю еврейскую – и любую этническую – идентичность культурным конструктом. B кровь, почву и коллективное бессознательное не верю. Некоторые психологические характеристики присутствуют в генетическом коде, но не на том уровне, когда они могут быть описаны как «национальные». Если я скажу, что ощущаю себя русским, это будет верно, но потребует уточнения, потому что русские очень уж разные бывают – между вологодским мужиком и донским казаком общего так мало, что еще недавно они вообще плохо понимали друг друга. Я городской, петербургский русский интеллигент. Я чувствую родство и с русским вологодским мужиком, и с русским местечковым евреем. Я их понимаю легче, чем, скажем, китайцев, американцев, арабов или израильтян-сабров. Но сам я русский петербуржец, русский космополит.

«Воздух сохраненный и воздух ворованный»: Культурная изоляция писателей-эмигрантов

Эта статья – доклад, прочитанный Львом Лосевым на ежегодной конференции Американской ассоциации преподавателей славянских и восточноевропейских языков (AATSEEL) в Сан-Франциско в 1979 году, через три года после того, как Лосев с семьей эмигрировал в США. Один из самых замечательных представителей третьей волны эмиграции, Лев Лосев начал писать стихи незадолго до того, как покинул Ленинград; первая подборка его стихов вышла в четвертом номере парижского журнала «Эхо» только в 1979 году – в том самом, когда был написан этот доклад. В нем Лосев рассматривает некоторые лингвистические аспекты русской литературы за пределами России с позиции скорее ученого, нежели поэта. Его основной тезис – «не существует такого литературного факта, как независимая русская эмигрантская литература» – повторяется и в энциклопедической статье о третьей волне эмиграции, написанной им тремя годами позднее (1982); в ней Лосев приходит к выводу, что, несмотря на «замечательную творческую деятельность» третьей волны и ее «энергичную интеграцию… в культурную жизнь принимающих стран… подобной которой не было за всю историю предыдущих “волн”», ее «трудно определить в эстетических терминах как конкретное литературное течение. <…> Философски и эстетически большинство писателей в изгнании имеют больше общего с коллегами-единомышленниками из России, чем с многими из коллег-эмигрантов». Не существует фактора, помимо сугубо географического, который обусловил бы разделение современной русской литературы на «советскую» и «эмигрантскую»[11].

С конца восьмидесятых, когда был наконец поднят железный занавес, а изгнание из России по политическим мотивам осталось в прошлом, граница между русской литературой вне и внутри метрополии стала еще более размытой и уж наверняка менее отчетливой, чем в конце семидесятых, так что даже географический фактор перестал быть препятствием для культурного взаимодействия. Именно теперь, как утверждает Зиновий Зиник, «стали выплывать на поверхность» подлинные – «вне текущей политики» – мотивы литературной эмиграции. И в этом смысле, утверждает он, «русская литература в эмиграции только начинается»[12].

«Воздух сохраненный и воздух ворованный» проливает сегодня новый свет на предмет этой дискуссии. Перевод осуществлен по машинописному экземпляру из архива автора.

Яша Клоц

Мы слышим множество исполненных гордости речей о культурно-исторической миссии русской эмиграции. В журналах часто пишут: «Эмиграция спасла русскую культуру… Эмиграция сохранила настоящий русский язык» – и так далее, и тому подобное; или же мы слышим в разговоре: «Ах, какое наслаждение слушать речь NN, правда ведь? Столько лет на чужбине – и такой кристально чистый русский язык. В России такого в наши дни не услышишь».

Суждения такого рода, простительные при случайном обмене репликами, разумеется, неадекватны для серьезного исследователя русской культуры, языка и литературы. Однако нет сомнений, что феномен русской речи и письма вдали от родных осин предоставляет нам уникальную лабораторию для испытаний наших основных представлений о взаимосвязях между культурой, языком и литературой. В этой статье я подхожу к феномену эмиграции с культурологической точки зрения. Я воспринимаю эту работу как отправную точку для дискуссии. Цели ее не столько аналитические, сколько эвристические.

Итак, начнем с «сохранения настоящего, красивого русского языка». В повседневной жизни мы проглотили бы эту фразу не задумываясь, хотя с лингвистической точки зрения это чистейший абсурд. Во-первых, нелепо само предположение, что существует некая «чистая и красивая» речь в противоположность «грязной и уродливой». Не углубляясь в дефиниции, мы можем согласиться, что язык – форма человеческого мышления и средство общения, код для передачи сообщения. Именно сообщение может быть «чистым» или «грязным», «красивым» или «уродливым» в зависимости от социальных установок получателя. Но каким бы ни было сообщение, языковыми средствами для его передачи можно воспользоваться либо эффективно, либо неэффективно. Однако те, кто озабочен «красотой» и «чистотой» русского языка, пренебрегают проблемой языковой эффективности, то есть проблемой стиля, и вместо этого говорят о лексиконе и идиоматических выражениях. А с такой позиции речь, нарушающая языковые табу социальной группы, в которой был воспитан оценивающий, считается «грязной и уродливой».

Языковые табу могущественны, и их нарушение всегда производит резко отрицательный психологический эффект. Знаменитая гоголевская дама города N никогда не говорила «этот стакан воняет», а лишь «этот стакан нехорошо ведет себя», а Коробочка затряслась от страха, когда Чичиков в сердцах помянул черта. Однако отмена и перемена табу – естественный процесс в любом языке. Носитель языка в своей естественной языковой среде постепенно усваивает эти явления вместе с порождающими их общественными изменениями. Носитель языка в чуждой языковой среде, например эмигрант, чьи естественные контакты с родным языком прерваны, испытывает непонимание и отвращение, сталкиваясь с измененным – с его точки зрения, искаженным – родным языком. Это чувство прекрасно выражено в одном из ностальгических стихотворений Агнивцева, в котором поэт воображает, что вернулся в Петербург и не может прочесть ни одной надписи на Невском: «По-болгарски, что ли?»[13]

Нет, не по-болгарски. Это современный русский, то есть тот язык, на котором ежедневно говорят большинство называющих себя русскими. Те, у кого развито лингвистическое сознание, воспринимают этот современный советский русский как единственный язык, на котором можно обращаться к русской аудитории – настоящей, а не воображаемой. Позвольте привести замечательный пример столкновения культур, о котором пишет Адамович в своих мемуарах. В 1965 году, встретившись в Лондоне с Ахматовой, он удивился, что она неизменно говорит «Ленинград» вместо «Петербург». «Город называется так», – ответила Ахматова. Один из естественных процессов в развитии любого языка – превращение знакового слова просто в символ. Для Адамовича, отлученного революцией от естественной русской языковой среды, слово «Ленинград» было, в культурном смысле, знаковым; оно было порождено неприемлемой для него идеологией. Вряд ли кто-то обвинит Ахматову в симпатиях к ленинизму, однако как поэт она была чутка к любым изменениям в языке, поэтому для нее это слово утратило свою знаковую ценность и превратилось просто в очередной символ. Вот почему она с легкостью использовала его в стихах, даже в антисоветских, антиленинистских. (Ср.: