Тележка его так и осталась торчать посреди улицы. Недолго, правда.
– Как вы думаете, он будет? – Совсем еще юная белошвейка отчаянно щипала щеки перед зеркалом.
Старшая товарка, с иронией за ней наблюдавшая, лишь усмехнулась:
– Вот размечталась-то. А и придет, тебя-то в толпе точно не разглядит. Как бы ты ни светила лицом своим.
Девчонка изо всей силы хлопнула себя по щекам, чтобы краска от ее стараний перемешалась со смущением, залившим уши и шею, и одним движением обернулась:
– Почему бы и нет? Принцессу разглядел.
– На то она и принцесса, – разумно ответила старшая. – Их и положено драконам разглядывать среди разных прочих.
О том, что дело было двести лет назад, она добавлять не стала. Наговоришь лишнего – где «двести лет», там и «а не слишком ли давно?», а следом «не одряхлела ли надежа наша?» – не оберешься потом. Да и вспомнилось, как сама теми же пустыми мечтами себя тешила.
– Хорошо бы родиться принцессой, – протянула юная белошвейка, прикрыла волосы обрезком материи на манер вуальки и снова в зеркало погляделась. – Прекрасной принцессой. И чтобы у ног моих…
Хрипло, будто ржавый колодезный ворот заскрипел, рассмеялась старуха, что до той минуты неслышной тенью у печки сидела, пряжу пряла.
– Прекрасной, – пробормотала она под нос, – это Юта, что ли, прекрасной была? Куда там… И ладно бы лицом не уродилась, так еще и характер. Ой, характер у нее был… Уксус! Такую только драконам и отдавать. На съедение. Но, видать, и он побрезговал. А может, еще чего…
– Чего ты раскаркалась? – попыталась оборвать ее старшая мастерица, но в голосе не столько сердитость слышалась, сколько тревога за старую болтунью. – Любили они друг друга.
– А как же, – покивала та. – Два сапога – пара. Молодой ее муж от их любви и помер. Было два королевства, стало одно. И вдова по самой что ни есть любви второй раз замуж, прости господи, выскочила. Чинно-мирно. Все улыбаются. Кто о людях позаботится лучше, чем тот, кто морское чудовище одолел? Один кот другого прогнал, а мыши и рады.
– Да замолчи уже! – Женщина бросила тревожный взгляд на девчонку, что, раскрыв рот, совсем не нужные ей речи слушала.
– Молчу, молчу. Я все время молчу. Так и помру молча. А вы останетесь… мышки.
Белошвейка схватила за локоть молодую мастерицу и вытащила за собой на лестницу. Да дверь плотно затворила. Как знать, когда уймется старуха? Услышит еще кто.
Скрипучая лестница скрывала торопливый шепот:
– Забудь. Все забудь. Из ума она выжила, вот и болтает невесть что.
Но напрасно тревожилась, крамольные слова выветрились из головы девчонки, едва та переступила порог дома. Улица, залитая солнцем, яркие флаги, смех, парни, прибаутками провожавшие каждую хорошенькую девицу, – где тут время, чтобы вспоминать о сумасшедшей кликуше?
– Итак, назовите три причины законности присоединения Акмалии к нашей империи?
Слова учителя падали ровно, будто капли с жестяного водостока. Как-кап-кап. Бу-бу-бу. Вот кому интересна Акмалия в праздник? Ее сто лет как нет.
Тари уткнулся лбом в парту и принялся фантазировать, как он становится ростом с блоху, скачет по полу до порога и убегает с урока. Нет, лучше ростом с мизинец, а то до площади доберешься разве что к зиме. Так вот, становится он с мизинец, пробирается под столами, протискивается в щель под дверью. Свобода! А если купить у лоточника яблоко в карамели… или кулек сладких орешков… или крендель с корицей… У-у-у-у, с одной монетки можно целый пир закатить!
– Господин Ушени, вы, кажется, изволите спать?
Тари вскочил под сдержанные смешки остальных мальчишек и постарался изобразить самое невинное выражение лица.
– Пробудите ваш разум и ответьте на вопрос. – Учитель кислый, как целая бочка прошлогодней капусты, заложил руки за спину и терпеливо ждал.
– Ну… Наверное…
– Акмалия, – подсказали с задней парты.
– Акмалия, да… – Мальчишка вертел в руках синее от чернил перышко, на ум ничего путного не шло, и он брякнул, надеясь если не в цель попасть, то хотя бы рядом: – Спокойно им не жилось, вот и присоединились…
Теперь хохот прятать никто не стал. Надо же было все слова урока перепутать! Ну, Тари, ну, простофиля!
– Спокойно им не жилось? – ледяным тоном уточнил учитель.
– Ну, нам спокойно не жилось, – пожал плечами Тари.
Ему-то все равно, что там стряслось сто лет назад, а вот досада за пропущенный праздник прямо сейчас мучила.
Тяжелый удар ладони по столу оборвал веселье в классе. Стало тихо, даже можно было расслышать, как стрекочет сверчок под книжным шкафом.
– Объяснитесь, господин Ушени.
– Чего же тут объяснять? – насупился мальчишка. – Нужна была нам эта Акмалия, как соловью жилетка. Это все – драконьи дела. Два королевства занял, вот соседи и напугались. Решили, что лучше с ним дружить, а как еще с ним дружить… Он ведь зверь, не человек.
Тут уже и сверчок замолчал.
– Надеюсь, все понимают, – лицо учителя сделалось таким же бледным, как его сорочка, – что вышесказанное – отвратительно и недопустимо? Акмалия добровольно присоединилась к нашей империи, поскольку их королевский дом был неспособен справиться с тем грузом бед, который терзал страну. Для порядка, как всем известно, нужна сильная рука.
– Для порядка нужен веник, – буркнул Тари, но, увы, его расслышали.
– Господин Ушени, мое терпение не безгранично. Пусть это станет уроком для вас и для всех остальных. Будьте любезны, принесите розги.
Трактирная склока разгорелась, как водится, из пустяка. То ли пойло в голову ударило, то ли обида старая вспомнилась. Хозяин заведения и заметить не успел, что стряслось, сунулся примирить спорщиков – или раскидать, если до драки дойдет, – но услышал, как плюгавый, что наседал и пальцы загибал перед носом чуть осоловелого деревенского парня, перечисляет:
– Порядок в стране – это раз. Спокойствие народное – это два…
«Эге, тут вы сами разбирайтесь, господа хорошие», – подумал трактирщик и юркнул в заднюю комнату. Мол, ничего не видел, ничего не знал. А сквозь ситцевую занавеску долетало:
– Процветание – это пять.
– Процветание, – перебил его другой пьяный голос, – это не когда наливают даром, а когда работать не мешают.
– Кто тебе мешает?! Кто?! Отвечай! Если бы не он, по миру бы пошли!
– Мы и с ним уже по миру…
Стража подоспела очень вовремя.
Поэт лежал на узкой скамейке. Доски, отполированные многими поколениями сидельцев, холодили спину. Сквозь окошко, пробитое высоко под потолком, доносился шум городского праздника, и, если бы поэт захотел, он мог бы даже подпеть шарманке, пристроившейся у тюремной стены.
Но ему совсем не хотелось. Сырое уныние подвала сплеталось с лихорадочной суетой, царившей снаружи, сковывало тело и разум лучше любой цепи. Узник провел пальцами по каменной кладке, удивляясь, насколько отвык от одиночества и тишины. Когда-то казалось, они пропитали его насквозь, срослись с ним, стали самыми близкими спутниками. Сохрани он им верность, не поддайся…
Поэт вздохнул: «И что бы со мной стало? Кем бы я был… без нее? Кем мы все тут стали без нее?» Оханье новеньких прервало его раздумья. Насколько он успел разобраться, один из них вез в ратушу пиво и нелестное что-то брякнул о драконе, другой и вовсе ничего не сделал. Он и теперь больше молчал, лишь единственный раз простонав: «Как же я теперь?»
Сколько таких «Как же я теперь?» раздавалось под этими сводами…
Заскрипели петли, и тяжелая дверь раскрылась, будто рот, что вечно голоден и никак не может насытиться. По лестнице в тюремную утробу едва ли не кубарем скатилась шумная и, самым очевидным образом, хмельная компания.
Поэт сел, не хотелось, чтобы гуляки приняли его за такого же пьяницу. А те, еще не до конца осознав, куда попали, продолжали препираться и шуметь. Только плюгавый мужичок в замызганной рубахе – то ли скобарь, то ли шорник – попытался на карачках вползти обратно к двери, вопя что-то о благонадежности и верноподданнических чувствах. Прочие от этих криков чуть приумолкли, повертели головами по сторонам, приуныли и по углам разбрелись, друг на друга стараясь не смотреть.
Плюгавый, так никого и не дозвавшись, спустился обратно. Прошелся перед остальными заключенными с важным видом, словно он не один из них, заприметил лавку и, ни о чем не спрашивая, рядом с поэтом плюхнулся. Оглядел того с ног до головы: худой, бледный, руки чистые. Видать, ученый человек. От таких-то больше всего вреда. Самая смута от таких. Сидят себе, книжки почитывают, думают. А спроси у них честь честью: «О чем же таком ты думаешь? Скажи, сделай милость», начнут тебе словами все нутро выворачивать. Да с хитринкой, с подлостью. Сам на себя наговоришь с три короба, под пеньковую веревку подведешь, а им только того и нужно. Нет, честный человек за книжками не прячется, он все, что надо, по честной своей природе знает.
– Кажись, без нас все веселье пройдет, – заговорил он осторожно. Будто слегой лесную полянку щупал – не окажется ли под зеленой травкой трясина непролазная.
– Не велика печаль, – ответил ученый человек и добавил, чуть помолчав: – И так, что бы ни случилось, у вас тут праздники, праздники, праздники.
– А что ты против имеешь?! – вскочил на ноги плюгавый.
– Охолони, Рябушка, – устало бросил один из его приятелей. – Без твоего стрекотания тошно.
– Чего?! Это ты мне?! Мне?! Да я же токма ради вас! Мы тут – люди добрые, а вот он сидит… Кто такой сидит? Откуда знать? Вдруг душегуб или того хуже. Ишь ты, праздники ему не по нраву. Чую, крамолу. Чую!
– Охолони, – недовольно, но уже с опаской попросил тот же голос.
– Погодь! Разобраться надо! За что ты сидишь тут, а?!
– За стихи, – спокойно ответил «душегуб или того хуже».
– За… чего? – У крикуна словно пол из-под ног выдернули. – Это чего ж такое?