Лихая година — страница 11 из 70

— Я тебе, Ванёк, голову сверну и ноги поломаю, ежели тебе невтерпёж послушать, о чём люди болтают. А без вас мне скучно: чего я без тебя, весёлого да речистого парня, делать буду?

Я понимал Микольку очень хорошо, но Кузярь никак не мог остаться в долгу перед ним и огрызался:

— Поколь ты мне, Миколай Мосеич, соберёшься голову свернуть да ноги переломать, я на тебе вдоволь покатаюсь. Я ведь всё село обходил да обнюхал.

Миколька не смутился, а скорчил удивлённую гримасу:

— А ты, Ванёк, пошёл бы по большому порядку да об этом кочетом пропел: то‑то люди потешились бы над тобой! Ведь лучше тебя никто сказки не умеет рассказывать.

А Кузярь вдруг озабоченно посоветовал:

— Ты, Миколя, лучше бы мужикам помогал: залез бы на пожарную да дозором и покараулил — оттуда, с плоскуши‑то всё видать.

Миколька даже вздрогнул от находчивости Кузяря, взмахнул руками и бросился к задней низкой стене пожарного сарая. Через минуту он вырос на покатой тесовой крыше и сразу же забылся от удовольствия, оглядывая всю деревню и прибрежные обрывы и низины.

Кузярь ткнул меня под бок и злорадно засмеялся.

— Здорово я его обдурил! Сейчас он словно на качели качается — страсть любит на крышу да на колокольню забираться. Он у мужиков‑то дозорным был и нас за хвост держал. А сейчас, словно невзначай, подойдём и понюхаем, на что они решились. Только, чур, храбро: за жигулёвку не прятаться, а грудью стоять.

Мы пролетели от пожарной до дряхлого сруба жигулёвки, обежали её кругом и стали за спинами крупных мужиков— Терентия и Филарета.

Исай и Гордей жили близкими шабрами: избёнки их стояли напротив при выезде на околицу. Они казались мне такими же безличными, как и другие. Все потешались над их дружбой, которая была похожа на жгучую вражду: они, как близнецы, не разлучались друг с другом и на улице и на сходе. Но как только скажет один из них слово, другой сразу же оспаривает его, и между ними начинается перепалка. Исай, худой и высокий, шагал торопливо, стремительно, вытянув шею, словно его подталкивали сзади. А Гордей, коренастый, тяжёлый, ходил, опустив бородатую голову, раздумчиво и основательно.

Кузярь с достоинством самосильного парня прислушивался к разговору мужиков. Я ещё ни разу не видел его таким деловито–вдумчивым и не замечал раньше резких морщинок между сдвинутыми бровями. Лицо его как будто постарело и утратило обычную беспокойную живость. В этот раз мужики были очень встревожены и с горячей злостью в глазах пытливо прощупывали друг друга. Только Тихон, видавший виды, стоял невозмутимо и, заложив руки за спину, рассеянно смотрел куда‑то вдаль через головы мужиков. Особенно кипятился Исай: он взмахивал длинной рукой, хватая пальцами воздух, и надсадно спорил с Гордеем, который пренебрежительно только отмахивался от него, поблёскивая крупными зубами.

— На гамазее печати, а печать сломать всё одно, что башку сорвать… — сипел Исай и в ужасе таращил глаза на мужиков. — Где грех — там и беда.

Гордей ехидно оборвал его, толкая плечом:

— Врёшь ведь, Исайка. Грех‑то от беды плодится, а где грех — там и потеха. Кабы не я, давно бы ты и печати и замки на гамазее сломал. Ты спишь и видишь, как бы под розги попасть.

— Ты меня не замай, змей–горыныч! —свирепел Исай. — У меня руки‑то длиннее твоих. Не ты ли на подводы Митрия Стоднева заришься? Повинись перед народом‑то.

Гордей скалил свои широкие зубы и по–свойски хлопал Исая по плечу:

— А ты, Исай, сам перед шабрами кайся, как норовишь их подбить из гамазеи хлеб выгрести. А он не даётся: на всех замках печати сургучные. Да и народ от гамазеи отступится — общественный хлеб, семенной. Никто себе не враг, а общественное добро — свято.

— Ты, Гордей, не гордись, — беспокоился Исай. — И меня не кори. Ты, что ли, додумался до того, чтобы захватить хлеб у мироеда? Не я, что ли, долбил тебе бесперечь: у Митрия надо хлеб‑то захватить. Он, Митрнй‑то, настоятель‑то, божественник, полны сусеки в сенницах засыпал. А чей хлеб‑то? Наш. Кто ему за долги последний мешок тащил? Мы. На чьих угодьях сеял он да собирал? На наших. А кто спину гнул да пот проливал на отработках? Мы же. А куда сейчас он эту прорву хлеба увозит? К себе, в город. Здесь он нас дочиста обобрал, а в городе золото будет загребать.

Гордей усмехнулся, уткнув глаза в землю.

— Не ты с твоим умом додумался до этого, Исай, а люди добрые надоумили. На чём решили, на том и утвердимся: и муку и зерно из села не выпускать. Не то важное дело, чтобы хлеб захватить, а то дело, чтобы стеной друг за друга стоять. Вот мы с тобой перед миром‑то давай и отмолчимся: никакие нам страхи не страшны, а языки запечатаем покрепче сургучных печатей.

Он обнял Исая и дружески встряхнул его, а Исай натянул ему картуз ещё ниже на глаза и с издёвочкой проворчал, обхватив длинной рукой его поясницу:

— Ума у тебя тьма, да в башке кутерьма.

Мужики смотрели на них и смеялись, усмекался и Тихон. Но все знали, что эта перебранка — особое, свойственное им выражение обоюдной привязанности и взаимной верности. Если же кто‑нибудь из мужиков трунил над ними, они оба дружно набрасывались на него и наперебой издевались над ним: один — горячо, надсадно, обличительно, другой — спокойно, неохотно. На удивление всей деревне, Исай и Гордей не разлучались и в работе: они совместно пахали свои наделы и молотили хлеб на одном гумне. И никогда не было случаев, чтобы они обманывали и обижали друг друга. И бабы их жили тоже согласно, как подруги. Во время полевых работ они даже обедали и ужинали, как одна семья.

Филарет, босой, в рубахе без пояса, не то смеялся, не то икал и, фыркая, рычал в негодовании:

— Аль дурака валять ходим мы сюда, шабры? Аль на скоморохов не налюбовались? Время‑то ведь на исходе. Распоряжайся, Тихон, кому чего делать надо.

— Так вот, мужики, — строго и озабоченно пробасил Тихон, — с полночи все по своим местам, как решили. Я солдат. А в этом нашем деле без дисциплины нельзя. Слушаться меня с первого слова. Не спорить, не огрызаться. А то любим мы до смерти сычей дразнить. Исай с Гордеем — нерасстанные друзья, а с этой ночи они у меня тоже как солдаты: чтоб я голосу их не слыхал.

Вдруг он обернулся к нам с Кузярём и угрожающе сдвинул брови.

— Это кто вас сюда допустил, ребятишки? —И приказал с мягкой суровостью: —Долой, долой отсюда! Нечего вам тут околачиваться, и держите язык за зубами! Ну‑ка, удирайте подобру–поздорову!

— Этот Кузярёнок — известная проныра, — заволновался Филарет, взмахивая кривыми руками. — Давно бы его шпандырем отхлестать надо да и Федяшку за компанию.

Кузярь отважно шагнул вперёд:

— Ты, Тихон Кувыркин, меня не гони: я такой же хозяин, как и ты. Мне и честь по самосилью. Я ведь не хуже вас всё постигнул. А рядом с тобой, дядя Тихон, я ловчее всех у тебя помощником буду.

Мужики пристально смотрели на нас, но никто не смеялся. Голос Кузяря прозвенел так внушительно и требовательно, а тощенькая фигурка так напряжённо вытянулась, что все залюбовались им и одобрительно закивали головами. Тихон подумал и примирительно улыбнулся.

— Так‑то так… Да ты ещё до нашей бороды‑то не дорос, Ваня.

— Да ведь люди говорят, дядя Тихон, что борода растёт без труда — не от ума. Вон Митрий Стоднев и без бороды — умный да сильный. А я, может, и его пересилить хочу.

Мужики засмеялись, но Тихон насторожённо уставился на Кузяря, словно почуяв в его задоре не обычную выходку проказника, а нетерпеливый порыв к подвигу.

— Да как это ты Митрия — такого доку — хочешь переспорить, Ваня? —со строгой насмешкой спросил он.

— А так… Митрий‑то наказал Татьяне всю муку и рожь вывозить из сенниц сейчас же, благо, что меж нами и заречными стража стоит. Я всё пронюхал: Мигрий‑то велел хлеб увозить по ночам. Мужики, мол, бедой убиты — не до того им, чтобы якшаться. От холеры да голодухи у них, мол, бороды тяжелей башки стали, а руки не держат и ложки. Невозбранно весь хлеб по ночам можно вывезти.

Мужики с насторожённым любопытством прислушивались к словам Кузяря. А Гордей отмахнулся от него и буркнул:

— Будет тебе, Ванька, врать‑то. Аль ты у Митрия‑то подручным был?

Исай оттолкнул Гордея и возмущённо оборвал его:

— Ванятка не врёт, Гордей, — он чистую правду режет. Я сам ночей не сплю — уж который воз с хлебом провожаю.

В гневном голосе Кузяря все почувствовали затаённую боль измученного малолетка, на которого обрушились все лишения этого жуткого года — голод, холера, смерть отца, безнадёжно больная мать. Каждый день грозил раздавить его новыми испытаниями и бедами. И всё‑таки он не падал духом, не жаловался, не плакал от отчаяния. Мне казался он сильнее и умнее любого из этих мужиков, потому что он беспокоился не только о своём дворишке, где у него ещё стояла на ногах костлявая лошадёнка и уцелела в поредевшем стаде комолая, потерявшая молоко пестравка, но и следил за всеми деревенскими событиями. Он знал, что делается на барском дворе, какие кЛарные ловушки расставлял мужикам Митрий Стоднев в эти дни тяжких бедствий, чтобы закабалить народ — заставить и старого и малого работать на отнятой земле. Он, этот неунывающий парнишка, как лазутчик, шнырял по всему селу, прислушивался к толкам мужиков, прилипал к лобовым парням, потешая их своими проказами, и подстрекал их то пугать Татьяну Стодневу каждую ночь, чтобы ей стало невмоготу, то угнать лошадей у сторонних возчиков, то снять с нашестей петухов и бросить их через окошко в избу, где ночевала Татьяна.

Уже смеркалось, а мужики не расходились: они стояли плотной кучей и толковали почти шёпотом. Нас с Кузярём они уже не отгоняли. Тихон даже положил руки нам на плечи. Я чувствовал, что он нарочно держит нас около себя. Подошли лобовые, перекинулись с мужиками шуточками, усмешками. А Гордей ядовито посовестил их:

— С какой это радости вы, ребята, гармоните да озорнйчаете? Сейчас при нашем горе и жеребята под матку прячутся.

Сыгней заегозил, заиграл своими форсистыми сапогами и, посмеиваясь, отшутился: