— Да я сам тятяшку уговаривал, чтоб не связывался со смутьянами: у нас делов невпроворот.
— Это какие такие смутьяны? — враждебно оборвал его Кузярь. — Дурак ты, дурак и есть.
Но Петька рассудительно закончил:
— Днём‑то он один в кузнице работает — не справляется. Я только вечерами ему сподручничаю. Сторонних‑то сколько по тракту проезжает!
На нас вдруг нагрянула чёрная большая тень и ласково окликнула:
— Это ты, Петяшка? Аль тебя накрыли ребятишки‑то?
Кузярь недовольно отозвался:
— Вот видишь, дядя Потап, как несходно вышло? Разогнали людей‑то… А кто виноват?
— Ну, чего же сделаешь? — повинился Потап. — Вперёд умнее будем. Да вы не унывайте: Петяшка у меня — могила.
Потап склонился ко мне и прошептал:
— Народ‑то в другое место пошёл, а вы домой шагайте. Не ищите и не пугайте людей.
Кузярь, обозлённый, пошёл через речку к себе домой, а я вместе с Потапом и Петькой — своей дорогой. Издали мне мерцал навстречу жёлтый огонёк в оконцах нашей избушки.
XIII
Тихон с Олёхой и Исаем пошли в соседнее село Ключи: оно было рядом — в двух верстах. К кому и зачем они ходили — неизвестно, но в селе быстро разнёсся слух, что ключовские мужики заставили барина Ермолаева раскрыть свои закрома и на барских же лошадях вывезли хлеб в село для раздачи голодающим. В один и тот же день по уговору с Ключами заставили отпереть амбары своих помещиков и мужики в трёх соседних деревнях. Но в волостном селе помещик из охотничьего ружья всадил дробь в нескольких человек. Мужики набросились на него, отняли ружьё, а самого его связали.
Утром Тихон с Исаем, Гордеем и Олёхой повели с собою толпу мужиков к барину Измайлову. Говорили, что Измайлов тоже размахивал ружьём, но сын — студент Дмитрий — прибежал в эти минуты из дому и выхватил у отца ружьё, приказал приказчику распахнуть закрома и погрузить мешки на барские подводы. Рассвирепевший отец ударил его в грудь, но сын вцепился в его руку и простонал:
— Как вам не стыдно, папаша!
И у него изо рта хлынула кровь. Отец рявкнул, потрясённый, подхватил его на руки и стал звать доктора. Но студента Антона не было дома: он ходил по больным. Измайлов заорал на приказчика, затопал ногами:
— Сейчас же объехать Чернавку и Моревку и доставить врача. Пускай мужики нагружают хлеб и везут на село. Это воля Мити.
Этот день прошёл в радости: хлеб развозили по всем порядкам и раздавали его неимущим.
Однажды утром я проснулся от смутной тревоги, словно кто‑то стоял надо мною: «Вставай, Федя! Вставай— беда!» В избе было пусто, за окошком горячо сияло солнце, и в пучках лучей голубой дымок мерцал переливом искорок. Пахло печёным хлебом. За окном ворковали голуби. Должно быть, это их воркованье, похожее на глухие стоны, и разбудило меня. Но тревога не потухала в сердце. Я вскочил с кошмы и выбежал во двор, но и там не было отца и матери. Костистая пегашка стояла перед кормушкой, голодная и грустная. Я выскочил в открытую калитку и, ослеплённый сверкающим воздухом, сразу же почувствовал себя так же легко и радостно, как касатки. Забывались страдания и страхи, обиды и беды, гроба и гробики, а пылал солнцем воздух, ослепительно сверкала речка пронзительными вспышками на перекатах, и кудрявый лужок зеленел под босыми ногами плисовым ковриком.
Петька–кузнец махал мне рукой с бугорка перед своей избой и угрюмо басил:
— Поди‑ка, поди‑ка сюда… проворней! Продрыхал, грамотей, лютую оказию. Аль не чуешь, как село‑то притаилось ?
Он исподлобья смотрел на высокий яр той стороны и трудно сопел. Этот маленький мужичок со старообразным лицом уж много пережил за свои двенадцать лет: у него и морщина перерезала лоб и в серых детских глазах застыла суровая озабоченность взрослого.
— Начальство прискакало. Урядников по всем порядкам отрядили. Сгоняют народ на площадь.
Откуда он это узнал — для меня было загадкой. Но я сразу поверил ему, потому что он никогда не болтал по пустякам: он больше молчал, а слова его всегда были связаны с делом. Но если сообщал что‑нибудь — говорил положительно и только правду.
— Бежим туда! —-позвал я его, хватая за рукав. — Мужики вожаков не выдадут. Каменной стеной стоять будут.
— Не пойду. Зенки пялить на лютости я не охотник.
Он отшагнул от меня и угрюмо оглядел и наш порядок на крутояре и луку на той стороне.
— Людей только жалко, — вздохнул он, повернувшись ко мне спиной. — Запорют. Затерзают до смерти. И чего, как бараны, на рожон лезут?
Он обернулся ко мне и хорошо улыбнулся. Мне показалось, что в глазах его блеснули слёзы.
— Не ходил бы ты туда, Федюк! Не нашего там ума дело.
Я и растроган был участием его ко мне и вознегодовал на него:
— Ты, Петька, как таракан, в щёлку прячешься. Всё равно ведь найдут.
— Не замай меня! —вдруг окрысился он. — Иди на пожарной крыше с Кузярём пляши да грызи шиши!
Он спрыгнул с бугорка и пошёл развалисто к себе в огород за избой. Этот парень, значит, наблюдал за нами, когда мы были на крыше пожарной, и сейчас что‑то таил у себя на уме. Я смотрел ему в спину, в пропитанную потом рубаху и завидовал ему: какой он молодец! Сколько бед перенёс — и выдержал!
Я оглянулся на свою пустую избу и хотел было бежать на ту сторону, но застыл от удивления: Петька торопливо шагал ко мне, размахивая руками и болтая головой. Лицо его дрожало в плаксивой судороге.
— Погоди–ка, Федюк! —срывающимся басишком бормотал он. — Мочи нет, как жалко их… Тихона‑то да Олёху с Костей… И Гордей с Исаем — тоже в жигулёвке… До солнышка их провели — сам видел. До костей их засекут…
Слёзы залили ему глаза, и он быстро отвернулся, встряхнул руками, словно хотел смахнуть свою душевную боль, и совсем по–ребячьи побежал в огород.
От перехода через речку и от кузницы на тот берег широкая полоса снежно–белого песку тянулась далеко до крутого изгиба речки, упираясь в подошву высокого обрывистого яра. Этот мелкий искристый песок, перемешанный с разноцветными голышами, со звонкими плитками окаменелого дерева, раковинками и «громовыми стрелами», всегда привлекал меня своей жемчужной россыпью. Хорошо было поелозить по упругой, плисовой ряби, пересыпать песочек с ладони на ладонь, зарыть ноги в его мягкую теплоту и чувствовать, как он шевелится и щекочет тело. Но сейчас я пробежал это белое поле что есть духу и остановился только в прибрежных волнишках речки, чтобы засучить штаны. Она чудилась мне живой, радостно смеющейся, говорливо утекающей в стоячее озеро варыпаевского мельничного пруда, а оттуда в неизвестные дали — в Узу, Суру и Волгу. И на этот раз я не утерпел и стал буровить ногами воду навстречу течению и охотиться за стайками пескарей. Они прятались в кучках голышей, прыскали ртутью на солнце и мгновенно рассыпались в разные стороны, исчезая в волнистых водорослях.
Мимо колодца, по тропочке через вётлы я вскарабкался на взлобок позади двора дедушки и увидел около жигулёвки дылду сотского и двух урядников. Олёхина молодуха, маленькая, похожая на девчонку, без платка и волосинка, билась головой о стенку жигулёвки у окошечка и голосила:
— Олёшенька! Олёшенька! Пропадёшь ты, бессчастная твоя головушка!
И что‑то причитала невнятно. Её отталкивал красноусый урядник, а она взвизгивала и отбивалась от него скомканным платком.
— Не тронь меня, отхлещу демона!..
Рядом с ней стояла Феня, жена Кости, — стояла как будто спокойно, опираясь плечом о переплёты венцов на углу. Но лицо её было бледное и строгое.
Со всех концов по луке торопливо и испуганно шли к пожарной мужики, парни и старики. По дороге из‑за избы дедушки мужики и бабы сбивались в плотные кучки и, толкаясь плечами, смотрели на жигулёвку с мутной оторопью.
Парнишки тормошились в сторонке шайками: заречники — в одной шайке, с длинного здешнего порядка — в другой, да и эти шайки разделялись на кучки. Девки держались тоже поодаль и плотно прижимались друг к Другу, как испуганные овцы. Мужики и старики теснились у самой стены пожарного сарая. Даже издали мне видно было, как все они угрюмо глядели на длинный порядок, где была съезжая и откуда доносились переливы поддужных колокольчиков.
Кузярь подбежал ко мне, как всегда, внезапно. Он грохнулся на землю, распластался вниз лицом и в отчаянии заколотил кулачишками по сухому лужку. Задыхаясь от слёз, он выкрикивал:
— Вот… видишь? Скрутили, сволочи, ночью… Урядников нагнали… А Гришка–сотский королём–козырем в избы с урядниками врывался… Ну, это ему даром не пройдёт…
Он вскочил на ноги и с судорогой в худеньком лице схватил меня за руку. Мы побежали к жигулёвке. Сотский, как грозный начальник, подражая становому, заорал в чёрную дыру распахнутой двери:
— Ну‑ка, крамола, выползай по одному! — И злорадно заехидничал: — Будет пир на весь мир. Гостинцы-то свежие привезли. А тебе, Тишка, и от меня особый отдарок будет. Покажут вам, как с полицией драться…
Из чёрного нутра жигулёвки вышли Тихон, Олёха, Исай с Гордеем и крашенинник Костя. Все они показались мне взъерошенными, измятыми, угоревшими, словно их избили там и долго не давали спать. Но Тихон поглядел на небо, прищурился на солнышко и блеснул улыбкой. Олёха угрюмо озирался исподлобья, а Исай плюнул в ноги сотскому и надсадно взвизгнул:
— Сволочь поганая! Холуй! Июда!
Но Гордей сердито буркнул ему что‑то в затылок. Сотский, оскалив зубы, шагнул к Исаю и ударил его по лицу. Исай пошатнулся и, обезумев, сразу же рванулся к Гришке и пнул его босой ногой в пах. Гришка взвыл и хотел было опять ударить Исая, но испугался чего‑то и отшагнул назад, погрозив кулаком Исаю.
Урядники с саблями у плеча повели арестованных к пожарной. Народ толпился тревожно, с болью в лицах и жутко молчал. Несколько женщин надрывно плакали.
Кузярь дрожал, как в ознобе, и с судорогами в посиневшем личишке бормотал:
— Тоже… народ! Отбили бы и в себя бы сглотнули.
— А урядники‑то… видишь, с саблями… — срезал я его. — Они не помиловали бы…