И он при всех наклонился и поцеловал её.
— Нет, это ты меня сейчас убил, Антон! —крикнула Елена Григорьевна растерянно. — Зачем ты изобразил меня такой странной… такой героиней?.. Я совсем не узнаю себя… Право же, ничего необыкновенного не было: всё было просто.
Неожиданно остановился перед нею Мил Милыч и низко ей поклонился. Он ничего не сказал, ни на кого не взглянул, а молча вышел из комнаты.
XXIX
Школьный год прошёл быстро и незаметно. Осенью, с ранним снегом, Антон Макарыч уехал в Москву, а весной Елена Григорьевна уехала к себе на Волгу, и мы, ребятишки, по целым дням возились у себя по дворам или пропадали в поле или на барщине и на работе у новых помещиков — Ивагина и Стоднева. Иванку Кузяря я видел редко: он весь ушёл в своё хозяйство — пахал, сеял, боронил, садил картошку на усадьбе, косил траву на межах для своей лошади. Петька тоже был занят то в кузнице с отцом, то работал на поле. Только попрежнему Миколька бездельничал в пожарной, а Мосей с колченогим Архипом плотничали у Сергея Ивагина на его хуторе.
Мы тоже ездили с отцом на свою надельную полоску или тащились на пегашке из села в село и скупали для Сергея Ивагина холсты, сырые кожи и овечью шерсть.
Иногда по праздникам прибегал ко мне Гараська и уводил меня в барский сад, который давно уже насадил его отец–садовник. Мы бродили по этому саду, и я забывал обо всём в густой зелени, в пене цветущих деревьев. А Гараська всё время хвастался, что его отец — самый лучший садовод в уезде, что он умеет выводить новые породы яблок, что он первый в этих местах посадил виноград.
Уверенность моего отца в своей удачливости, предприимчивости и изворотливости не погасала даже тогда, когда его била неудача за неудачей: холсты, выклади и шкуры с околевших лошадей и коров сдавал мироеду Сергею Ивагину с убытком или в погашение каких‑то необъяснимых начётов. Эти холсты и шкуры лежали у Ивагина в амбарах целыми бунтами — он копил их до поры до времени. Он открывал один из своих амбаров и приказывал отцу выгружать из тележонки холсты, шкуры и шерсть, а потом с фальшивой улыбкой объявлял:
— Получишь своё через недельку.
Ошарашенный отец требовал денег сейчас же, доказывал, что ему не на что хлеба купить и одра прокормить, что он из кожи лез, время терял, на корм лошади последние гроши затратил, разъезжая по деревням. А Ивагин показывал на свалки всякого барахла и кротко внушал ему:
— А я куда дену эту хурду–мурду? Ей в городе сейчас грош цена. Денег у меня у самого нет.
Отец со злой словоохотливостью рассказывал за ужином, как поучал его Ивагин с наглостью барышника:
— Без капиталов, Вася, никакое дело не поладится. Капитал—это как дрожжи: без дрожжей тесто не взойдёт. А какие у тебя капиталы? Один крест на гайтане, а на гайтане‑то и удавиться нельзя: где тонко, там и рвётся. Сейчас барыш не копейкой живёт, а процентом — рубь на рубь, а то и на грош — алтын. Хоть у тебя только крест на гайтане да вошь на аркане, а я вот погоню тебя на твоей кляче баб обездоливать да с мужиков портки сдирать, да беспортошных на мою экономию землю пахать, с машинами управляться, — вот капитал мой и растёт, как подсолныш: из одного зерна пятьсот зёрен, а из мужичьих порток — воз конопли да бочка масла. То‑то, Вася, на стороне‑то ты бывал, да не удал. Говорят, лихачом ты в Астрахани был — богачей катал, а того не вбил в башку, что капитал — =»то божий дар, как счастье. Добывается он уменьем, а ие крохобором.
После многодневных хождений к Ивагину отец получал от него какие‑то гроши. С этих дней у него пропала всякая охота к разъездам по округе, и он сразу же решил уехать на Кавказ, на паровую мельницу, где работал Миколай Андреич Шурманов, муж тётки Марьи, которая тоже уехала к нему.
А в школе у меня наряду с радостями дружбы с Кузярём, Миколькой и Пгтькой–кузнецом, а потом с Гараськой были и дни обид и тяжёлых напастей.
В начале второго учебного года нежданно–негаданно обрушилась на мою голову беда. У Елены Григорьевны во время перемены исчезла книга со стола. Обычно все ученики выходили из класса в прихожую, где толпились около учительницы, или выбегали на улицу. В классе дежурный отворял окна и сам выбегал вместе с другими. Дверь в класс не затворялась, кто‑нибудь из ребятишек и девчонок забегал туда, чтобы взять из парты кусок хлеба или пряженец. Когда мы вошли на урок, Елена Григорьевна вдруг стала торопливо перебирать книжки, которые стопкой лежали у неё на ремешках. Она тревожно оглядела всех в классе и спросила:
— У меня со стола исчез Некрасов, стихи которого я вам читала. Кто же из вас пошутил со мной так неприлично?
Все испуганно молчали.
— Ну, вот что, ребятки, после урока книжка должна быть у меня на столе. Я знаю, это не кража. Эго неумная, грубая игра. Запомните, что такие забавы друг с другом и особенно со мной недопустимы.
Кузярь, красный от возмущения, вскочил и крикнул:
— Обыск надо сделать! Выворачивайте из парт всё, что там есть. А дежурному надо оглядеть каждую парту… Открывай крышки!
Но учительница строго осадила его.
— Я запрещаю, Ваня. Не распоряжайся! Я убеждена, что тут кражи нет. И я не буду искать того, кто позволил себе так пошутить со мной. Довольно! Садись, Ваня!
Но вдруг хрипло–простудный голос Шустёнка проблеял:
— А я знаю, кто украл...
Весь класс с шумным шорохом всколыхнулся, и все уставились на Шустёнка. А он кривил рот в сторону и нахально глядел на учительницу, словно издевался над нею.
— Сядь, Шустов! — строго приказала Елена Григорьевна. — Здесь не полицейский участок. Повторяю, кражи нет, а шутка. Ты не можешь знать, если бы даже оказался вор в нашей школе. Воруют тайно — так, чтобы никто не видел.
— А я видел, — с ухмылкой хрипел Шустёнок, и глаза его злорадно впились в кого‑то из нас, сидящих на передних партах.
— Ну кто? Кто? Говори! —закричали мы с Кузярём, чувствуя, что Шустёнок задумал какую‑то подлую каверзу.
Елена Григорьевна с горестной морщинкой на переносье, не скрывая неприязни к Шустёнку, каким‑то чужим голосом приказала:
— Ну, если знаешь, говори.
Шустёнок засопел на весь класс и опустил глаза: чувствовалось, что ему стало трудно и он чего‑то испугался, потому что сразу побледнел.
— Это вот они… Федька с Кузярём украли… Я сам видел… Утащили со стола и выбежали…
И я и Кузярь, оглушённые, вскочили на ноги. Сердце у меня заколотилось в груди так, что я стал задыхаться. А Кузярь, красный, с дикими глазами, истошно крикнул:
— Это я?.. И Федяшка?.. Чтоб украли?.. Врёт он, чёрт паршивый…
И у него сорвался голос от ужаса и негодования. А я стоял и дрожал, словно меня пришибло что‑то огромное и страшное. Едва выговаривая слова, я вскрикивал в отчаянии:
— Я никогда не крал… Красть — грех… Я души не убивал… И никогда не убью… Он, Шустёнок, злой на нас… Полицейское отродье он… Это он нарочно на нас… Мстит нам… Он и за мужиками шпионит… Это отец его учит…
И сел, близкий к обмороку.
А Шустёнок злорадно упорствовал:
— А я видал… Сам видал… Я подслушал, как сговаривались, да и проследил их… А куда они спрятали — не знаю…
Елена Григорьевна спокойно, но недобрым голосом подсказала ему:
— Ну, раз ты проследил, Шустов, ничего тебе не стоит и обнаружить пропажу, ведь она где‑то здесь.
Шустёнок промычал:
— Знамо, здесь. Тятяша сказывал мне: ежели, говорит, вора обличили, он сам кражу подкинет.
Учительница почему‑то улыбнулась и странно посмотрела на нас с Кузярём.
— Ну, успокойтесь, ребята! Давайте заниматься. Ты, Шустов, напрасно затеял эту историю. Я верю прежде всего себе: Федя с Ваней и подумать об этом не могли.
Её голос так потряс меня, что я уронил голову на парту и заплакал. А Кузярь метался около меня и исступленно кричал сквозь слёзы:
— Это он, лярва полицейская, нарочно подстроил! Он с отцом всему народу — недруги и псы. Это он сам украл, а свалил на нас, чтобы обесславить нас перед вами и перед батюшкой.
Подавленно и сострадательно молчали все ученики, молчал и Миколька. Но выкрики Кузяря как будто всполошили его, он вышел из‑за парты и самовольно отбросил крышки нашей парты.
— Вынимайте все книжки!
Елена Григорьевна сдвинула брови и быстро подошла к нему.
— Разве я разрешила делать обыск? У нас воров нет. А Федя и Ваня даже и такую шутку себе не позволят.
Но Миколька как будто не слышал её и. вытащил книжки и тетрадки из парты Кузяря. Я предупредил Микольку и сам выбросил на стол свои книжки.
— На, гляди!
Но учительница уже не на шутку рассердилась, и лицо её стало малиновым.
— Николай, сядь на место!
Я вдруг замер от ужаса, в ушах у меня взвизгнуло, а в лицо и руки вонзились острые иголки. Передо мной на парте лежала пропавшая книжка Елены Григорьевны.
— Ага! — злорадно прохрипел позади Шустёнок. — Вот она где! Что, попался?
И захихикал со свистом.
— Навадились чужой хлеб грабить… а книжку стибрить средь бела дня — раз плюнуть… да ещё у своей учительницы…
Кузярь в бешенстве выскочил из‑за парты и схватил его за грудки.
— Стащил… и подбросил!.. — задыхаясь, надсадно крикнул и размахнулся кулаком, чтобы сразить Шустёнка. — Душу выну! Федька не брал. Мы вместе на улице были.
Учительница бросилась к ним и оторвала пальцы Кузяря от рубашки Шустёнка.
— Ваня! Опомнись! Как тебе не стыдно!
А Кузярь, едва выговаривая слова, без памяти рвался к Шустёнку.
— Я знаю… мы оба знаем, зачем он такую кляузу надумал…
А Шустёнок ехидно кривил рот и хрипел:
— Спёрли книжку‑то… воры! Я свидетель… А когда к стенке прижали, на меня по злости сваливают..
Я сидел, окоченевший от внезапного страшного удара, с холодной тошнотой в животе, и чувствовал себя в отчаянии: я — вор!
— Дело тут нехорошее, Елена Григорьевна, — озабоченно сказал Миколька, протягивая книжку учительнице. — Надо бы разобраться. Неспроста это. Федяшка с Иванкой в краже не повинились, а Шустов клянётся, что проследил их. Тут что‑то не так.