Лихая година — страница 60 из 70

— Тут экзамен, батюшка, а не церковный суд. Неводить вам счёты с ребёнком непозволительно.

Елена Григорьевна с надрывом в гслссе негодующе проговорила:

— Всё, что вы сказали, батюшка, это неверно, это сплетня. Я Федю знаю очень хорошо. Это чистый и любознательный мальчик.

А старик священник сокрушённо вздыхал:

— Эх, отец Иван, отец Иван!..

Я расплакался, и Елена Григорьевна повела меня на мою скамью. Сквозь слёзы я увидел, как Шустёнок скалил острые зубёшки и смотрел на меня злорадно.

Но голос нашего попа гудел непримиримо:

— Ребёнок… Этому ребёнку — двенадцать годов. Грамотейство его служит только раскольничьей общине.

Инспектор, видимо, очень рассердился, его голос глухо, но повелительно оборвал ворчание попа:

— Давайте не отвлекаться, отец Иван. Не будем волновать детей.

Когда я пришёл в себя и успокоился немного, инспектор назвал мою фамилию и поманил меня рукой. Я подошёл к столу с оторопью, и меня встретил добродушный смешок нашего попа. Он расчёсывал пальцами свою бороду, и лучи морщинок от глаз к вискам приветливо шевелились. В острых зрачках его играл лукавый огонёк.

— Ты чего же так струсил‑то, Фёдор? А ещё на море с ватажниками жил! Мы ведь с тобой — друзья, а ученик ты у меня был отменный. Спрашивай его, отец Сергий.

Но у меня дрожали руки и ноги: его глаза обжигали и душили меня, и мне было страшно. Так, вероятно, чувствует себя мышонок, когда на него смотрит кот, играя с ним.

Я не помню, как отвечал на кроткие вопросы старичка. Остался в памяти один момент: отец Сергий, как добрый дедушка, почему‑то вышел из‑за стола, погладил меня по голове, проводил на место и прошептал мне в ухо, щекоча мою шею бородой:

— Учись, учись, дружок! Знание — сила. И паче всего возлюби истину. А правда в душе живёт. И никогда не гаси этого светильника. Успокойся, милый!

XXXVII

После экзаменов я почувствовал себя старше и зрелее, словно выдержал трудную борьбу и добился победы. Я впервые переживал огромную радость этой победы и ощущение свободы, которая была завоёвана мною и работой в школе и в общении с людьми, прибывшими из другого мира.

Каждый день после работы по двору — надо было проводить корову в стадо, нарубить хворосту на топливо, сходить к колодцу за водой — я бежал к Петьке в кузницу и становился к мехам.

Когда я заходил к Елене Григорьевне, она встречала меня в своей горенке с радостной приветливостью:

— А–а, Федя пришёл!..

Мне было больно думать о том, что она скоро уедет домой и я больше никогда не увижу её. Я отводил глаза в сторону и едва сдерживал слёзы.

— Без вас меня съедят здесь… — горестно лепетал я, и у меня дрожали губы. — Мы бы тоже с мамой уехали, да денег отец не высылает. А избу никто не купит, корову хоть даром отдавай — безденежье у всех.

Она подходила к раскрытому окну, за которым горел солнечный день и ослепительно белели тугие облачка на бархатной синеве неба, и ободряла меня:

— Вот переедешь в город и там заживёшь свободнее.

Хорошо было бы, если бы ты смог учиться дальше: кончил бы гимназию, пошёл бы в университет.

Однажды явился к ней отец Иван. Он прошёл на середину комнаты, три раза перекрестился широким старообрядческим размахом и сделал три поясных поклона в передний угол. Отечески улыбаясь, он покровительственно пошутил:

— Ну, милая барышня… Не ждали меня — знаю, а я вот посетил вас. Решил поздравить вас с хорошими успехами, благополучным окончанием учебного года. Оно следовало бы учительнице, молодой девице, первой удостоить священника своим визитом и принять от него благословение, но снисхожу к вашей юности.

Поправляя над ушами косицы, поглаживая левой рукой рясу на животе, он собирал и распускал лучистые морщинки около глаз и, как власть имущий, медленным, важным шагом прошёлся по комнате, зорко всматриваясь в стены, где кнопками пришпилены были фотографии и картинки, и в разбросанные книжки, и в бумаги на столе.

Елена Григорьевна, покрасневшая, смущённая, стояла у окна, около стола, и растерянно улыбалась, но в прозрачных глазах её трепетало беспокойство.

— Садитесь, батюшка! Извините, пожалуйста, что я не зашла к вам: все дни готовила отчёт инспектору народных училищ.

Отец Иван не сел, а продолжал медленно ходить по комнате, шурша своей длинной рясой.

— Для прогулочек время находится, барышня, да и сейчас вот, как вижу, делом не заняты, а забавляетесь с нашим дошлым раскольничком. Привечать же и потворствовать ему не надо бы, чтобы не мешать мне вести борьбу со старообрядчеством. А борьбу эту необходимо вести нам сообща, ведь учительство‑то служит у нас церкви и отечеству на пользу.

Елена Григорьевна схватила со стола исписанные листы бумаги и дрожащими руками свернула их в трубку. Ухо и щека у неё были красные от прилива крови, а на розовой шее билась какая‑то жилка. Срывающимся голосом, но сдерживая гнев, Елена Григорьевна возразила:

— Я работаю, батюшка, в светской, земской школе.; Ребят я учу грамоте, воспитываю любовь к книге, к знанию. Я стараюсь, чтобы каждый из детей был чист, честен и трудолюбив.

Поп строго улыбнулся, слушая Елену Григорьевну, и гулко оборвал её:

— Без слова божия нет душевного целомудрия. Только свет христов просвещает всех.

Елена Григорьевна смело и твёрдо проговорила:

— Учительская интеллигенция идёт в деревню не для религиозной борьбы, а для просвещения народа — для того, чтобы воспитать человека.

Отец Иван остановился и, отразив взмахом руки её слова, обличительно провозгласил:

— В ваших словах — тоже раскол, только безбожный.

Елена Григорьевна возмущённо запротестовала:

— Вы — священник и должны дорожить правдой и совестью.

Поп заулыбался добродушно, и в глазах его заиграло лукавство.

— Не обижайтесь на меня, барышня. К вам у меня нет никакого взыскательства. Мне, любопытствующему человеку, интересно видеть молодых людей нашего времени, особенно женщин. И вижу, наблюдая не только вас, что девушки, получая образование, свободно становятся на свои ноги. Для семейной жизни они уже не пригодны, стремятся к равноправию с мужчинами и заражаются отнюдь не женскими мыслями. Горестно, что они убивают в себе мать.

Елена Гр игорьевна засмеялась и начала с особой заботой и внимательностью расчёсывать и разбирать мои кудри.

— Откуда это видно, отец Иван? Выводы ваши ни на чём не основаны.

Я чувствовал себя нехорошо. Поп как будто заполнял собою всю комнату, и мне было тягостно. Что‑то гнетущее, как ужас, давило мне сердце. Хотелось юркнуть в дверь и опрометью убежать домой. Но я был словно без памяти, парализованный какой‑то зловещей силой, которая вошла сюда вместе с этим человеком в рясе.

Он остановился перед столом и стал перебирать книги. Одну из них он осмотрел со всех сторон, взвесил в руке и усмехнулся:

— Вот оно что!.. Писарев… Белинский… Враги церкви божией у вас в почёте… И вы стоите преградой в борьбе моей с расколом. Недаром так дружно сходились у вас крамольные люди… Одного из них уже изгнали…

Елена Григорьевна молча подошла к нему, вырвала у него из рук книгу, положила её к другим и всю стопку отнесла к себе на подоконник.

— Я вижу, батюшка, — с холодной сдержанностью проговорила она, — что мои книги вас раздражают, хотя вы их, похоже, не читали. А рыться на чужом столе с целью сыска как будто неприлично.

Этот упрёк Елены Григорьевны не смутил попа. Он опять заходил по комнате и с благочестивым восторгом стал говорить о каком‑то Неплюеве, о беспримерной его книге, полной дивной красоты и премудрости. Говорил он красноречиво, искусно играя голосом и лицом, вдохновенно поднимал голову и вскидывал руки в широких рукавах. Он так увлёкся и залюбовался своей речью, прислушиваясь к ней, что даже я почувствовал обаяние его проникновенного голоса и музыкальный узор его слов, которые выливались плавно, непрерывно и как будто вихрились над его апостольской головой. Он напомнил мне Митрия Стоднева, но у настоятеля не было этого властного величия и проповеднической внушительности.

Елена Григорьевна подняла меня за руку со стула и шепнула:

— Уходи, Федя! Я боюсь за тебя. Только ты уж попрощайся с ним.

Я облегчённо вздохнул и робко пролепетал:

— До свидания, батюшка.

Он как будто не слышал меня и продолжал говорить и ходить по комнате, размахивая широкими рукавами.

На улице, перед крыльцом, у зелёной оградки палисадника, я столкнулся с Кузярём. Надорванным голосом он обжёг меня негодующими упрёками.

— Какого чёрта ты здесь не видал? Нарезался на попа‑то?.. А он только и рыщет, кого бы поддеть да обличить. Нынче тоже вот… Вышли из церкви вместе с Максимом–кривым, с сотским да старостой, и Шустёнок с ними. Пошли к моленной и выгнали всех. Паруша на попа‑то — как медведица: «Ты что это, отступник, гонишь людей‑то с оожьего стояния? Ты, как июда–предатель, привёл с собой и полицию… У тебя, говорят, бог‑то твой даже без сотского и старосты не обходится». А он, как святой, крестит её и приказывает: «Забери, — говорит, — её, сотский, и запри, богохульницу, в жигулёвку для покаяния!» Народ окружил её — не даёт. Суета, смута… И мирские за–неё: «Неправедное дело, батюшка! Нашу Парушу не дадим в обиду…» Гак и повели её в арестантскую…

Мы со всех ног пустились вверх на луку. У моленной стояли седобородые старики, опираясь на клюшки, и старухи в китайках и о чём‑то угрюмо гомонили. Мы пробежали мимо, и я услышал стонущий крик бабушки Анны:

— Федянька, не ходи туда! Беги домой от греха! Они и парнишек не щадят.

Но я даже не обернулся на этот её испуганный голос. Вспомнил я, как пьяный сотский арестовал когда‑то бабушку Наталью, как терзал её, смертельно больную, по дороге, пока не отняли её Архип и Потап. Вот и теперь этот же самый сотский, которого все ненавидели в деревне, по воле нового попа схватил бабушку Парушу и запер её в этой жигулёвке. Странно было, что эта могучая старуха не отшвырнула от себя Елёху–воху, а покорно подчинилась ему. На бегу я высказал своё недоумение Кузярю, но он с яростным отчаянием, сквозь слёзы, крикнул визгливо: