Только сейчас я услышал многолюдный гул, словно там происходила свалка. Через кусты мы добрались до усадьбы Паруши, свернули на узенькую межу и, сгорбившись, побежали к гумнам.
XLII
Мне недолго пришлось скрываться на гумне, под омётом прошлогодней соломы. Прибежал Кузярь и ещё издали победоносно закричал:
— Эй, Федяк! Вылезай—пойдём в село! Приехал горбатенький барин Ермолаев. Урядника прямо на месте пригвоздил. Велел тебя разыскать и к нему привести. «Я хочу, — говорит, — сам осмотреть его» — это тебя‑то. Не бойся, брат: так и явись ему во всей красе. А на улице — ой–ой–ой! — народищу тьма. Сдавили урядника‑то с сотским и — за грудки его… Осатанели все, а бабы словно с цепи сорвались. Он и так и этак — огрызается, как барбос, а ему и ходу нет: увяз, как в тине. А Гришку совсем замордовали: хоть и дылда, а серый стал и мычит, как поротый. Ежели бы не прискакал горбатенький мировой, уряднику с Гришкой не сдобровать бы…
Всё это торопливо, захлёбываясь, успел рассказать Кузярь в те короткие минуты, когда я выползал из гнилой норы под омётом. Он подхватил меня подмышку и помог встать на ноги. Я весь покрыт был перегнившим сором, а в волосы набилась всякая дрянь. Он хотел сбить ладонями этот сор со спины, но жгучая боль пронизала меня насквозь. Я заорал и упал на колени. Кузярь испугался и отскочил в сторону. Он смотрел на меня растерянно, с мучительной гримасой.
— Аль больно? Рубашка‑то и сейчас мокрая.
— Я этого попа да Шустёнка зарезал бы сейчас… — прохрипел я со стоном. — Чего они со мной сделали!..
— Это ты за всех страдаешь… — разъярился Кузярь и, оскалив зубы, взмахнул кулачишками. —Тебя‑то заарканили, а наши правоверные, как тараканы, спрятались. А поп‑то в церкви взбунтовал всех. Только маленько погодя люди начали сбегаться, когда услыхали, как ты на съезжей визжал. Да и я без ума метался по улице и с надсадой орал: Федяшку, мол, урядник убивает.
Мне было трудно идти: рубашка присохла к спине, и при каждом шаге невыносимая боль рвала кожу. Ломило голову, как в угаре, а руки и ноги мозжило, словно их колесом переехало. Раньше, сгоряча, я не чувствовал боли, а сейчас она набухала во всём теле, как опухоль.
— Ты не робей, Федяха, — утешал он меня. — Оклемаешься маленько, мы Шустёнку отомстим: живого места у него не оставим. Максиму я много насолил, а сейчас придумаю такую казнь, что он и места не найдёт.
Мы вышли на улицу от прясла Паруши, и мне вдруг стало страшно. Я остановился и попятился, когда увидел густую толпу мужиков и баб у съезжей, которые галдели, как на сходе. Поодаль, у входа, стояла стройная гнедая лошадка, а на козлах таратайки с гнутыми чёрными оглоблями сидел молодой кучер в кафтане без рукавов. На горбатой насыпи выхода толпились ребятишки и девчонки.
Не успел я оглядеться и очухаться, как передо мной рухнула на колени мать и, рыдая, прижала меня к себе. Я вскрикнул от боли, вырываясь из её рук. Иванка закричал ей в ухо, словно она была глухая:
— Тётя Настя, не береди его, он весь избитый.
Мать вскочила и вместе с Кузярём повела меня к толпе. Мужики хмуро смотрели мне навстречу, а молодухи и девки — со скорбным и гневным любопытством. Стремительными шагами, с локтями на отлёт, всклокоченный, злой, подбежал к нам чернобородый Филарет–чеботарь. Он оттолкнул в сторону Кузяря и мать, подхватил меня подмышки и понёс в толпу.
— Вот вам! — крикнул он надсадно, тяжко дыша от волнения. — Глядите, как наших детей всякая сволочь калечит… До кого ни доведись!.. Чай, кулаки‑то у этого дуболома по пуду… Чего парнишке надо‑то? Да ещё плёткой порол… Видите, как разукрасил? Господин мировой, где такой закон, чтобы детишек терзать?
После всех событий в деревне он словно ошалел: порывистый, взвинченный, он весь горел от ненависти к начальству, к мироедам, к попу. Тогда он отделался побоями в стане и возвратился домой истерзанный, с переломом ребра. Он был мирской, но со староверами жил дружно. Попа к себе и на порог не пускал, а встречал его со шпандырем в руке. Вот и сейчас он совал меня направо и налево.
— Глядите, нате вам!.. В кровище весь парнишка-то… На кого напали с наветами!.. Кого мукам предали!..
Нас сдавили со всех сторон, но Филарет расталкивал локтями людей и нёс меня легко, как малыша. Яков горячо внушал что‑то горбатенькому, а Катя зычно и гневно кричала в толпе. Горбатенький пристально оглядел меня и резким голосом спросил:
— Кто из вас может сказать, что этот мальчуган способен на преступное озорство?
Толпа сразу замолчала, как будто этот голос изобличил её в какой‑то несправедливости. Филарет рванулся и к горбуну и к толпе и, задыхаясь от злости, заорал:
— Никто из нас, господин мировой, души не убьёт. Парнишку‑то зазря, по наговору да по злобе терзали… Из правильной семьи парнишка‑то… А поп со староверами воюет… Вот парнишку и выбрал, чтобы через него всех обесславить да завинить. Аль не правда? Эй вы, народ?
Он как будто обжигал людей своими выкриками, хотя толпа и без этого кипела и волновалась. Передо мною кишели и злые, и жалостные, и дикие глаза и раскрытые рты. Кричали и мужики и бабы все вместе—кричали гневно и требовательно. Горбатенький вместе с молодым парнем в деревенской рубахе и в картузе с голубым околышем стоял с закинутой назад головой и вслушивался в оглушительные крики толпы с недобрым лицом. Когда крики немного затихли, сзади толпы взъерепенился какой‑то мужик:
— У нас в селе, слава богу, грамотеев мало... А Федька — гораздый на письменность, он и наваракал, окаянный…
Горбатенький резко ответил на этот голос:
— На гадости грамотея не надо. На подлости и преступления только подлые души готовы.
Кузярь звонко, с дрожью в голосе закричал:
— Это поповский да Максимов прихвостень орёт… А напакостил Шустёнок, он не раз грозился… Его поп с отцом–готским подослали… Он же и свидетелем вызвался… И урядника зараньше вызвали…
Яков оттащил его за плечо и строго приказал:
— Ты, Ванятка, многс‑то не болтай, а то и тебя заарканят.
Но Кузярь озлился и взвизгнул:
— Я не вру, а истинную правду говорю. Я все их коварства знаю… Разве не Шустёнок зимой у учительницы книжку украл да Федяшке подбросил, чтобы нас с ним обесчестить?..
Молодой парень в студенческой фуражке взял меня из рук Филарета и хотел поднять рубашку, но я завизжал от боли.
Горбатенький тихо посоветовал ему:
— Составь актик, Валерьян. Это вопиющий материал.
Надсадно взвывал, бросаясь в разные стороны, Исай:
— Это они мстят… Не парнишка им досадил, а всех нас, бездольных, хотят оглушить да связать… Видали? Народ‑то гневается, бунтует, а где староста да сотский скрылись?.. Уряднику‑то досталось бы, да вырвался и ускакал. К попу всем народом пойдём!.. Нагрянем на него и велим с парнишки снять поклёп‑то… Как же их, недругов, не громить?.. Ведь они нас в барании рог согнут… Этого долгогривого из другого села вытурили за такие дела…
Яков сердито осадил его:
— Дурость несёшь, Исай… Аль тебя ещё не выучили?.. Поп да полиция того и ждут, чтобы народ по-бесчинствовал, — они тогда солдат пригонят…
Паруша с падогом в руке гневно подошла к горбатенькому.
— Вот ты, баринок, и рассуди: парнишку‑то урядник изуродовал, а дедушку его, старичка, чуть не убил. Защиты нам нет и суда правого нет — только на себя надейся. Жили мы в селе содружно, а вломился этот поп — пошли раздоры, подвохи, не приветы, а наветы. Раньше драл барин, а сейчас — супостат–татарин. Парнишку‑то, колосочка золотого, надо бы дохтуру общупать: не повредил ли его этот злЬй губитель.
Горбатенький улыбнулся и утешил её:
— Вот этот молодой человек — врач. Он останется здесь и сделает всё, что нужно, а я пришлю лекарство.
Он взял мать под руку и заставил её наклониться к нему.
— Вот что, молодка: немедленно из деревни вон.; Беги, куда хочешь, и как можно дальше. А то мальчишку могут отнять у тебя, и ты больше его не увидишь.
Мать тряслась от лихорадочной дрожи.
-— Мы бы уж уехали, да лошадей ни у кого нет, чтобы далеко ехать. Спасите нас, Христа, ради, барин! Может, вы прикажете отвезти нас с парнишкой‑то?
— Хорошо, прикажу. Вечерком уедете. Жди!
И резким своим голосом потребовал:
— Где староста? Найдите и приведите сюда!
Кто‑то злорадно откликнулся:
— Сотский‑то удрал, едва ноги унёс, а без сотского наш староста не иначе на гумне спрятался али у попа сидит. Рази его найдёшь!
Горбатенький с улыбкой уважительно попросил Парушу:
— Я тебя давно знаю, бабушка, и почитаю. Скажи, сделай милость, народу, чтобы все разошлись. Тебя они послушают.
Паруша басовито и властно распорядилась:
— Ну, мужики, бабы, — по домам. А то скотина да чуланы ждут. Дайте дорожку барину! При напасти мы к нему с докукой пойдём. Душа у него праведная. Не обессудь уж, баринок: добром это дело не кончится.
Горбатенького проводили молча, но благожелательно. Он легко, как парнишка, вскочил на свою таратайку и снял белый картуз на прощание. А доктор взял меня под руку и вместе с матерью повёл домой. Но толпа не расходилась: голоса Якова, Филарета и Исая всё ещё кричали позади нас.
Кузярь шёл за нами вместе с Парушей, задорно подняв голову и размахивая руками.
В избе студент уложил меня вниз животом на лавку, приказал подать тёплой воды. Мать со свойственной ей хлопотливостью побежала в чулан, вынула из печи чугун с водой и вылила её в ведро.
— Матушки мои! — горячо поразилась она. —Да тут и мужик бы омертвел от такого терзания, а не то что парнишка. И как ты только, Феденька, вытерпел?
Студент с недоброй насмешкой в молодом баске проворчал:
— На то и урядники и исправники, чтобы мужика пороть да морды бить. А мужику положено перед начальством спину гнуть и благодарить за милость. Поучат побольше мужика, может быть, и он очухается да за дубинку схватится. Ну‑ка, Настей тебя зовут‑то? Бери‑ка ковш и лей понемножку. Я сам займусь этой операцией.