Лихие лета Ойкумены — страница 16 из 98

На этот раз Велисарий пригляделся к Завергану дольше и внимательнее, чем в первый раз.

— Империя не просила хана, чтобы шел в ее рубежи, даже на поселение, и поэтому вправе расценивать его появление здесь, как татьбу. Но я милостив к победителям, тем более, что хан действительно возвращается назад. Однако и выпустить его с пленными не могу.

Теперь думал, что сказать Велисарию, Заверган.

— Я верну правителю ромейских воинов стратегов Сергия и Едермана, верну и человеческий плен, даже рогатый скот. Все остальное, особенно коней, вернуть не могу: они стали уже достоянием воинов.

— На том и решим. Передашь плен, стратегов — и я уберу заслон, освобожу для тебя и твоих воинов путь.

Хотелось радоваться такому удивительно счастливому завершению переговоров с Велисарием, но что-то сдерживало хана — не торопился с радостью.

— Раз мы так быстро и мирно договорились с тобой, прославленный стратег, то, может, договоримся и обо всем остальном? Полон бери сейчас, а Сергия и Едермана возьмешь тогда уже, как воины мои будут по другую сторону ромейского лагеря.

Другой мог бы разгневаться, а в гневе выбрать не тот, что выбрал перед этим, путь. Велисарий же был слишком стар и опытный, чтобы позволять сердцу брать верх над разумом.

— Хан предпочитает быть уверенным, что все будет как есть? А кто мне даст такую уверенность?

— Я.

Правитель ромеев поднял выше, чем позволял до сих пор, брови.

— Как?

— Оставлю нескольких своих кметей, как заложников.

Что-то похожее на разочарование промелькнуло в глазах и в челе Велисария.

— Это небольшая гарантия, хан. Из кровных среди воинов твоих есть кто-нибудь?

— Нет. Раз так, — рассудил Заверган и поспешил высказать то, что задумал. — Раз так, заложником у тебя останусь я.

И снова Велисарий не смог скрыть удивления, а удивляясь, промолчал.

— Правда, — воспользовался молчанием и уточнил кутригурский хан, — остаюсь с одним условием: и я, и воины, которых возьму с собой, должны быть на лошадях и при полной броне.

Велисарий милостиво кивнул головой.

— Смелость молодого хана, — сказал вслух, — достойна уважения и похвалы. Пусть будет так.

И уже собираясь уезжать, добавил:

— С этого следовало начинать, молодец. Такого стратега, как ты, я бы советовал императору сажать на рубежах своей земли.

X

На смену дням приходили теплые передлетние ночи, на смену ночам — еще теплее дни, но одолела тревога кутригурскую рать, одна была мысль: как можно скорее пройти неблизкий до Онгулы путь. Пока шли владениями ромеев, было проще: проторенные пути на всех долинах свободны. Хуже стало за Дунаем. Опять шли нехоженой землей, обходили, направляясь к Днестру, то непроходимые заросли, то сторожевые башни, то озера. Только за Днестром, когда взору открылась степная бескрайность, а кони почувствовали под копытами знакомую твердь, воспряли духом, рвались все в отчую землю. На себя не обращали внимания, останавливались лишь тогда, когда нужно было попасти, напоить коней или сменить на тех из них, которые ослабли силой, седло. Все остальное время дня и ночи тянулись и тянулись под копыта травы, били в лицо прохладные ветры, стучала просохшая уже под солнцем земля. Ибо не терпелось рати, и не до отдыха было каждому, кто был в рати хана. Гнала тревога: что с родом? Постигло или не постигло его то, о чем с таким ужасом рассказывают вестники с Онгула? Может, снизошло Небо, может быть, между теми, которые шли на крик, и теми, что остались беззащитными перед насильниками, сошла и встала в ту минуту тень предков, заслонила от поругания, а значит и от беды-безлетья. Глядишь, спасут и заслонят!

От Днестровского лимана до Куяльника гостиный путь шел степью, а уже за Куяльником свернул ближе к морю. И там, в степи, и здесь, над морем, — никаких примет человеческого присутствия. Только птицы поют на все лады, которые возносят до небес богатую пищу и безопасное приволье, и настороженные, с появлением людей, сайгаки срываются, время от времени, напуганным табунком и поднимают переполох среди своих сородичей. Впрочем, только ли сайгаков и птиц потревожила кутригурская рать? Впереди, где берег морской делает изгиб, темнеет под крутым обрывом лодья, и в ту лодью спешно садятся люди, даже их жены и дети. Не иначе как рыбаки-уличи или, может, и изгои-уличи, те, от кого отрекся род, и кто боится теперь попасться на глаза не только своему, но и чужому роду. Кутригуров здесь не должно быть. На кутригуров, если и натолкнешься, то за Тилигулом, а еще вернее — за Бугом, где есть уже их стойбища, а вблизи стойбищ — близкие и отдаленные пастбища. Смотрите, как спешат те, что в лодье. Все-таки боятся рати, определенно, отплывут в море — спасут себя, своих детей, не отплывут — могут нажить беды.

— Остановитесь, пугливые — обратился к ним один, обратился и другой, силясь перекричать расстояние между всадниками и лодьей. — Такая ли голь, как вы, нужна кому?

Воины шутят, а шутя, сдерживают коней, убавляют, угрожающий сам по себе, бег. Это усовестило, по-видимому, беглецов: от берега отплыли, а дальше в море не идут.

— Заверган! Заверган! — закричал кто-то из лодочных и побуждая других, первый стал грести к берегу.

Кто-то остановился, услышав имя своего хана, и остановил соседа, сосед — еще соседа.

— Не наши?

— О, Небо, все-таки наши! Посмотрите, не убегают уже, спешат к рати.

К ним нашли тропу до крутого обрыва, спустились на берег и окружили на берегу. Кто такие? Чьего рода? Почему оказались так далеко от отчей земли, обжитых кочевий?

Догадка удесятерила страх, а страх нарисовал уверенность и силу. Поэтому то, что услышали от закинутых, вон куда, родичей, не опровергло, а все-таки подтвердило поведанное вестниками в далекой Мезии.

Они, те, что стоят перед ханом и жалуются хану на свою беду, не одни такие. Все, кто мог убежать, убежали на Буг, а то и дальше — за Тилигул и Куяльник, прячутся по балкам и оврагам, в необжитых или обжитых уличами степях, при морском побережье. Кто где может и как может. Ибо свои степи стали доступны для татей, подвержены огню и татьбе. Это только кажется, что степь безлюдная. Была безлюдной, ныне уже не является. Пусть хан углубится в нее, найдет глубокие или неглубокие балки, то и увидит: там его рода. А что не видно и не слышно их, мало чуда: потеряли все, что говорило о достатке и приволье, самих заставили притихнуть.

— Где же ханша? Что с моим стойбищем?

— О том не ведаем. Иди степью и расспроси тех, что были ближе к ее стойбищу, глядишь, знают и скажут.

Совет родичей показался дельным. Тысячи разбил на сотни, сотни — на десятки и повелел идти сначала по не обжитой, той, что когда-то была всего лишь выпасом, а затем обжитой родами степью и говорить всем, кто уцелел от нашествия: «Возвращайтесь в свои стойбища и будьте уверены: с вами ваш хан, а с ханом сила, способная защитить от беды». С собой же взял только верных и отправился на Онгул.

Теперь уже не тешил себя надеждой: а вдруг? Почти уверен был: нет его племени. Там, где возвышались над Онгулом палатки, а в палатках грело тепло, и услаждал сердце уют, которого было в изобилии благодаря войлоку, которым оббивали стены, выстилали пол, где мягко спалось на Каломелиных перинах из лебединого пуха, — руины и пепелище, обожженный огнем войлок, развеянный по всей околице пух; где стояли повозки для рода и челяди, где был многочисленный род и еще многочисленная челядь — погром и разгром, а может, и кровь непокорных, тех, кто встал на защиту рода и пал, защищая род. Одного не хотел, не мог допустить: что такая же судьба постигла и Каломель. Впрочем, все зависело от того, как повела себя Каломель. Или там, на погроме ханского стойбища, обязательно, был сам Сандил? Или он не способен поднять руку на дочь, когда взял ее; и оставшееся на нее племя? Так и только так: все зависело от того, как поступила Каломель. Могла ведь, и сдаться на милость отца, пойти за Широкую реку вместе с отцом своим. Если учесть все и всяк, ей, честно говоря, ничего другого не оставалось.

Стойбища кутригуры всегда выбирали у воды и обязательно в ложбинах — чтобы не сразу бросались постороннему в глаза. Его, хана, тоже не было исключением. Знал: как уж усмотрит его, так обойдет прионгульский холм и спуститься ближе к Онгулу. Там, за холмом, и положит уже конец всему, что мучило его от самой Мезии. А обошел и посмотрел — и вынужден был подобрать повод, и с готовностью направить жеребца: стойбище его как стояло, так и стоит невредимым.

«Отец, значит, пожалел дочь, всех и все разгромил, а ее оставил не разгромленной. Или это к лучшему, Каломель? Зову в свидетели Небо и всех предков своих: далеко, что нет».

Оглянулся на верных — и вынужден был лишний раз убедиться: нет и нет. Было бы лучше, намного лучше, если бы жену его постигла та же, что и всех кутригуров, судьба.

XI

На этот раз кметы не спорили между собой, спорили с ханом: это неправда, будто жена его успела бросить клич и собрать всех, кто способен был выйти против утигуров. Она не собиралась делать это. Она была в сговоре с отцом своим и поэтому специально ничего не делала!

Кричали друг перед другом, и все одно и то же. Только Заверган сидел, поджав под себя ноги, и тупо смотрел в распаленные гневом лица.

— Ханша уверяет, что посылала гонцов по стойбищам. И гонцы то же говорят.

— Может, и посылала, а когда? Когда гонцы не могли уже разыскать стойбищ? Когда наших кровных вели за Широкую реку на арканах? Она в сговоре с отцом своим, ей не место среди нас!

— А так! Она в сговоре, ей не место среди нас! Видел: ярости их нет меры, такое может погасить лишь месть. А на ком выместят сейчас кметы, кроме Каломели? На Сандиле? Он далеко, и не такая у хана утигуров сила, чтобы могли выместить на нем злобу-месть, тем более после такого нашествия и такой погибели. А все же, что они себе думают? Разве же подобает мужам вымещать на жене? Неужели не видят и не понимают: такая не могла быть в сговоре. Вспомнил, как встретила его, какой казалась по-детски доверчивой и испуганной — и хочется стать на ноги и бросить в ту раскрытую хавку: «Вы в своем уме? Она неопытна в ратном деле жена — и в этом его вина. Кто сказал, что за это наказывают и еще так — изгнание