Лихие лета Ойкумены — страница 53 из 98

Чтобы намерения стали делом, а дело — светлым днем, велел мужам, что шли с ним в Волынь, сшить покрывало — так, чтобы свободным оставалось лишь одно отверстие, и взять его с собой.

«Не будет Данаи на подворье, — думал в пути, — велю челяди позвать. А уж как выйдет и станет за порогом терема, никуда не денется, будет моей. Такого не случалось еще, чтобы Келагаст отступал от своего или ошибался в своих намерениях. Могу поклясться, такого не было и не будет».

А произошло.

Даная не прогуливалась в тот день с сыном. Ни на подворье, ни во дворе. Когда сказал слуге, что это он пришел, ее деверь Келагаст, и что у него неотложное к ней дело, согласились сообщить о том своей повелительнице, и сразу же вернулись и сказали: у Данаи заболел ребенок, она не может принять его, пусть придет завтра.

Как же завтра, если завтра последний день пребывания на Волыни? Вон сколько забот соберется перед отъездом. И ночь останется всего лишь одна. Или так надо: умыкнуть ночью жену, а на рассвете покинуть уже?

Что же делать? Настаивать, чтобы вышла? Как стоять на своем, Даная выполнит его волю, выйдет, и что? Можно ли умыкнуть мать, когда у нее слабое дитя? Или испуганной и страдающей тревогами матери до слюба будет? Такая быстрее глаза выцарапает, сама себя удавит, чем покорится чужой силе и ляжет в постель с тем, кто взял ее силой.

Нет, нет, сегодня не будет умыкать ее. Не ведает, как будет завтра, а сегодня не будет умыкать.

— Скажите Данае, пусть простит за несвоевременное вторжение. Приду, когда маленькому Мезамиру станет лучше.

Решил сделать так: завтра пойдет среди бела дня, поговорить с Данаей о подарках, когда и у кого возьмет их, а потом уже поинтересуется здоровьем племянника.

— Лучше ему, — сказала, когда повел речь о Мезамире, — однако и не совсем. Боюсь, не огневица ли у него.

— А что говорят басихи, волхвы-баяны?

— Утверждают, что не огневица, от злого поветрия случилась немощь.

Помолчал секунду и потом сказал Данае:

— В таком случае я не поеду к ромеям, пока не дождусь выздоровления.

Посмотрела своими и без того широко открытыми глазами и застыла в изумлении.

— Как не поедешь? Ты что, Келагаст? Князь Волот без тебя не сможет отправиться к ромеям.

— А я не могу оставить Волынь в такой печали, как есть. Путь вон, какой далекий и длительный. Что буду думать, и как буду чувствовать себя в таком пути?

Засияла лицом, уста даже дернулись, выражая улыбку. И глаза засветились удовлетворено.

— Я должна бы радоваться твоей приверженности ко мне и моему сыну, — сказала голосом видимого умиления. — Однако повелеваю: не делай этого. Разве твое присутствие может помочь Мезамиру? Есть у него волхвы-баяны, есть и басихи. Можешь быть уверен, они позаботятся о Мезамире. Ты поезжай и возвращайся со славой. Этим больше сделаешь и для меня, и для себя, и для Мезамира.

Что скажешь такой? Пришлось идти и собираться в путь. Был, до ужаса, уверен уже, так и произойдет: поедет, ни до чего не договорившись с Данаей, возможно, и обманутый ею. А все же той уверенности хватило лишь на то, чтобы собраться в путь и выехать за Волынь. Сразу за Волынью остановился и сказал мужам:

— Дальше не едем. Становитесь лагерем и на этой поляне ждите. Ты, ты, ты и ты, — указал на четырех, потом на пятого, который должен быть за старшего, — Все остальные пойдут со мной.

Сколько пришлось скрываться в укрытии и ждать, пока Даная переживет печаль в сердце, не знал никто, а как узнал Келагаст, что она прогнала ее уже, знал только он. И не стал полагаться на союзницу татей — ночь, среди дня положили покрывало и замотали надежно мужей, стоявших у ворот, перепеленали покрывалом и Данаю, даже так, что не разглядела, кто сделал это. Вероятно, обомлела от страха, ибо не защищалась и не звала на помощь. Тогда уже завозилась и стала сопротивляться и выражать страх свой, стенания и мольбы, как вырвались за Волынь и погнали коней узким проселком к лесу — дальше от преследования и преследователей и ближе к ловчему убежищу в бортных угодьях Идаричей.

— А теперь оставьте нас, — приказал мужам, когда оказались в надежной глуши. — Возвращайтесь в лагерь и ждите меня в лагере. По той колее, — сказал, как пошли уже, — повернете налево. К Волыни тем самым проселком не отправляйтесь.

Скакал и скакал еще, пока оказался в уютном убежище. Даная не сопротивлялась уже, только всхлипывала тяжело и толкалась в сердцах. Вероятно, догадалась уже, кто умыкнул ее, и ждала, когда наступит этой скачке конец.

Снял ее с жеребца и, как ребенка, понес впереди себя в хижину, там уже, в хижине, когда стал развертывать, признался:

— Не бойся, сладенькая Данайка, это я, Келагаст. Видишь, говорил, что не могу поехать в такой далекий путь, имея печаль в сердце, и все-таки не поехал. Ибо очень большая грусть одолела от желания иметь тебя женой, а Мезамира сыном.

В тот момент, как снял с нее покрывало, не успел опомниться, получил такую пощечину, что искры из глаз посыпались. Одну, а там и вторую, за второй третью.

— Ты что? — поднялся на ноги и заслонился от нее, гневной и до бешенства яростной руки, — Ведь ты и сама хотела быть моей.

— Хотела, но не так, не так, не так! — Кромсала его лицо с одной и с другой стороны, пока не обессилела, и от того измученная страхом-тревогой, а еще мукой-обидой, уже обессиленная, присела возле ложа и склонилась, плача, на ложе. — Как ты посмел? — спрашивала сквозь слезы. — Как мог позволить себе такое?

— Наставница сказала…

— Увалень! — обернулась яростно. — Разве наставница могла подумать, что ты не понимаешь, на кого замахиваешься? Кто я тебе, что ты позволил себе меня умыкать? И плакала и плакала. А уж, как выплакала сожаления свои, успокоилась и сказала, печально глядя на Келагаста.

— Ты осквернил этим своим поступком мои лучшие чувства к тебе. Лучшие, слышал? Теперь…, теперь, пока не придумаешь способ, как вернуть мне славу непорочной жены и матери, можешь не надеяться, что будешь послюблен со мной. Лучше руки наложу на себя, чем дозволю это.

— Смотрел на нее, словно кот на мышь, и думал: «Да, такая может и наложить на себя руки, если позволить больше, чем позволил это». Чтобы не оставалась известной: он же дурак и не достоин быть ей мужем, сбросил с себя печаль позора и стал доискиваться, как вернуть непорочной доныне Данае ее непорочность. И уж тем, что недолго искал оправдание для себя, кажется, умилил Данаю. Потому же ловко вывернулся и мудро надумал. Повез княжну в свой лагерь и сказал мужам, с которыми не так давно умыкал ее: то, что знают об умыкании княжны Данаи, пусть забудут, что знали. Отныне он и все, кто был с ним в Добритовом жилище, не тати, а те, кто отбили Данаю от татей и возвращают ее теперь в отчий терем, незапятнанную татями.

— Сообразила, что говорю?

— Да так!

— Вознаграждение за этот достойный мужей поступок будете иметь от Данаи, как вернемся от ромеев. А сейчас коня княжне. Вернем мать сыну ее — и снова в путь.

А сам себе заметил, пока сажали в седло Данаю: «Вот ты, Келагаст, и начал со лжи».

XII

С какого-то времени между втикачами начал распространяться слух, будто князь киевский собирает на Полянах народ и намеревается заселить им степь за Днепром.

— Что соберет он на Полянах? — нашлись осведомленные. — Не полянами, нами, втикачами, должен заселять.

— А, ведь, это с какой стати?

— Да с той, что мы втикачи чужды ему. А степь действительно надо заселять — обры ушли оттуда.

— Пусть поселяет, кого хочет, только не нас.

— Да, где это видано? Вон сколько пота пролили, выкорчевывая пни, обрабатывая землю. Теперь, когда подготовили себе ниву и утвердились на благодатной ниве, должны оставлять? Кому и зачем? Не пойдем, люди! Не пойдем — и все!

Богданко сначала удивлялся таким разговорам, и, признаться, не совсем верил. Когда же дошло до того, что народ втикачский собрался в Детинце на вече и позвал его перед собой, должен был поверить.

— Остановитесь, люди! — призвал к тишине. — Князь киевский не за горами. Завтра возьму с собой мужей и отправлюсь к нему. А там, наверно, буду знать, что задумал он. От себя же обещаю: на переселение соглашусь. Потому, как и прежде, остаюсь на мысли бабки Доброгневы: не в ратных поединках благодать человеческая — в труде и в покое. А эта земля является наиболее пригодной для этого. Другой, скажу киевлянам, не нуждаемся.

— А еще скажи, — кричали из толпы, — ни кто другой, мы сделали ее плодоносной землей. Из пущи, скажи им, сделали плодоносную, то почему должны ее уступать кому-то?

— Да, и это скажу. Будьте уверены!

Право, они верили ему: и угомонились после тех уверений, и разъехались по селениям довольно быстро. Ибо привыкли верить. Еще не было такого, чтобы князь Богданко говорил одно, а думал и поступал иначе. Также не будет делать обратного и на этот раз. Даже тогда, когда поляне или князь полянский захотят сломить его силой, все одно не пойдет он против доброй воли своих людей. С этой уверенностью отправился в путь. С ней отправился и в Киев. Был, правда, несколько озадачен неожиданным: князь, сказали, болен. Идти к такому немощному, от Втикачей, с заботами, разумеется, не пристало. Но ведь и на Втикач возвращаться, ни с чем тоже не гоже. Что скажет народ, когда вернется? Топтался и не знал, как ему быть. И слышит: зовут.

— Князь узнал, что ты здесь, — доверительно сказал старший из княжичей, — и велел зайти.

Просил больного простить его за несвоевременное вторжение, но Острозор, казалось, и не слушал.

— Как хорошо, что боги надоумили тебя, княже Богданко, прибыть в Киев, — сдержанно и довольно вяло заговорил, — изнемог я, а дела стольные зовут в поход.

— Так даже?

— Не бойся, поход этот не будет ратным. Антское посольство отправится во главе с отцом твоим в стольный город Византии Константинополь. Кому-то из нас тоже следует быть там. Вот я и решил послать тебя.

Говорил что-то о выгоде, которую получат анты, когда восстановят с ромеями договор, о том, что отсутствие обров в степи обеспечивает защиту рубежей земли Трояновой и расстилает им путь за Днепр, до самого Дона.