Аннабель бросает на меня скептический взгляд.
— Император — сильная карта, — поясняет она. — Она обозначает человека, которому нравится командовать.
Роуэн действительно такой. После смерти наших родителей все решения принимал он. Он нашел нам обоим работу, следил, чтобы я по утрам вставала с постели, а не валялась, погрузившись в свое горе. Из нас двоих это он всегда был сильным и рассудительным. В течение многих месяцев, после того, как меня похитили Сборщики, я цеплялась за надежду, что он сохранил свою силу характера.
Хотя я и не верю, что карты могут говорить правду, Император меня утешает. Карта говорит, что он продолжает бороться. Он не потерял надежду.
— Может, третья карта что-то нам скажет, — произносит Аннабель.
Я снимаю верхнюю карту с последней стопки и кладу ее картинкой вверх рядом с Императором.
Мир.
— Надо же! Эта карта никогда не выходит! — восклицает женщина. — Один раз выпала. Когда я еще девушкой гадала в моем родном городе… до того, как мы узнали про вирус. С тех пор она ни разу не выходила.
— И что это значит? — спрашиваю я.
— Это хорошая карта, — говорит Аннабель. — Она значит, что все встанет на свои места. Твой мир станет цельным.
— Получается, все хорошо, так ведь? — уточняю я.
Она хмуро смотрит на стол.
— Три карты — это три всеобщих закона. — признается она. — Жизнь, смерть и возрождение. В волшебных сказках бывает три желания, три феи-крестные. Все гадания не похожи друг на друга, но здесь Императрица символизирует твою жизнь, а Мир — твое новое рождение.
— А Император символизирует смерть? — предполагаю я.
Об этом догадаться легко. Все мы достаточно быстро умираем.
— Не обязательно, — отвечает Аннабель. — Смерть не всегда должна пониматься буквально. Она может означать изменение. Смерть твоей прошлой жизни или прошлых отношений.
Как было тогда, когда Сборщики запихнули меня в фургон и разлучили со всем, что я знала.
— И кто же изменился? — спрашиваю я. — Я или Император?
— Возможно, вы оба, — говорит Аннабель. — Но могу сказать тебе одно: все сильно ухудшится, прежде чем стать лучше.
Эту присказку используют чуть ли не все люди из первого поколения. Когда я болела, моя мать произносила ту же фразу воркующим ласковым голосом, гладя меня по голове. Все должно ухудшиться, прежде чем стать лучше. Надо еще немного помучиться, прежде чем меня перестанет лихорадить.
Конечно, они-то могут так говорить! Они доживают до старости. Нам, остальным, некогда пережидать худшее ради лучшего.
— Значит, ты не можешь мне сказать, где он, — говорю я.
И это не звучит как вопрос.
— Он не такой, каким ты его помнишь, — откликается Аннабель. — Это все, что я могу тебе сказать.
— Но он жив? — спрашиваю я.
— Не вижу никаких указаний на то, что мертв.
Я раздумываю. Следующий вопрос долго не может сорваться у меня с языка. Наконец я произношу его вслух:
— Он махнул на меня рукой?
Аннабель смотрит на меня сочувственно. Снова собирает карты в одну стопку и надежно прячет.
— Извини, — говорит она, — я не знаю.
11
Когда опять наступает моя очередь спать, мне снится огонь. Дом родителей в Манхэттене горит. В открытую дверь видны бесконечные отблески оранжевого и желтого. Окно заколочено. Я кричу, зову брата. «Роуэн!» От крика у меня болит горло.
Я зову его посреди пожара, кричу, что жива.
Он меня не слышит. Сон сменяется мраком.
Мэдди склонилась надо мной, трясет мои бусы так, что они яростно гремят. Я открываю глаза. Дышу прерывисто и часто.
— Тебе снился дурной сон, — говорит Габриель. Он стоит рядом со мной на коленях, протягивая кусок черствого хлеба из сумки Сирени. — Как бы то ни было, перед уходом отсюда надо поесть.
Глаза у него усталые, щеки серые и заросшие щетиной. Я сажусь, откусываю кусочек хлеба и понимаю, что проголодалась. Невыносимо думать о чудесном завтраке, который поджидал бы меня в особняке.
— А ты что-нибудь ел? — спрашиваю я.
— Немного, пока ты спала. Аннабель предложила нагреть нам воды для мытья, если я натаскаю ее из реки. Но я решил дождаться, пока ты проснешься.
— Я помогу, — предлагаю я.
Уже начинаю вставать, но Габриель останавливает меня, положив руку на плечо.
— Я справлюсь. Тебе нужно отдыхать. Видно, что нужно.
Готова поклясться, он говорит это без всякого ехидства. Я всматриваюсь в его лицо. На коже еще видны синяки. И мне кажется, этот отстраненный взгляд нельзя объяснить одной лишь «ангельской кровью», которая еще не вышла из организма.
Он на меня обижен. Я не могу его винить: ведь это я уговорила его бежать со мной из особняка, следовательно, я стала причиной всех неприятностей, которые с тех пор произошли. Чем дольше я на него смотрю, тем тверже в этом убеждаюсь. У меня обрывается сердце.
— У нас все погано началось, Габриель, — говорю я. — Мне очень жаль. Я обещаю, что ты не пожалеешь. Послушай, мы все-таки свободны…
— Перестань, — прерывает он меня и встает. — Просто отдыхай. Я вернусь.
Отдаю остаток хлеба Мэдди, которая жадно его поглощает. Поднимаюсь.
— Тоже пойду, — упрямо заявляю я.
Мы выходим из дома. Аннабель стоит снаружи и осматривает одну из стен. Бормочет, что ветер постоянно отрывает доски. Она указывает нам тропинку к реке и машет в сторону кучи ржавых разномастных ведер.
Мы с Габриелем идем в молчании — напряженном, невыносимом. Оба тяжело дышим — от голода, тошноты и испытаний последних дней. Помимо всего прочего меня терзает чувство вины. Я виновата в том, что ему пришлось перенести. А еще — в том, что не была полностью честна с ним, когда просила убежать со мной.
Мы сидели на моей кровати, и я рассказывала ему истории о Манхэттене, о свободе, рыбалке, высоких зданиях и моих глупых грезах о нормальной жизни. В плену внешний мир стал казаться мне настолько ярким, чудесным и соблазнительным, что я возжелала сделать Габриеля его частью. Мне хотелось, чтобы он узнал, какой бывает жизнь за стенами особняка Вона. Я была настолько захвачена своими видениями, что забыла о том, что мир может быть жесток. Хаотичен и опасен.
Я несколько раз открываю рот, собираясь рассказать ему все это, но в итоге получается только:
— Как ты думаешь, почему Вону удалось так быстро меня найти?
— Не знаю. — В голосе Габриеля тревога. — Я уже думал об этом. Может, нам не удалось уйти от особняка на достаточное расстояние? У Вона в этих местах могли оказаться знакомые.
— Мне кажется, маловероятно. Мы уплыли довольно далеко.
Габриель пожимает плечами.
— Придется уходить еще дальше.
И мы снова прекращаем разговаривать.
Доставка воды от реки к дому Аннабель дается мне с трудом. Руки болят, горло и кожу дерет от холода. Кажется, ноги у меня вот-вот отвалятся. Но я хотя бы занимаюсь чем-то полезным.
Аннабель нагревает нам воду в камине, по одному ведру за раз, и выливает ее в большой таз.
Теплая вода творит со мной чудеса, пусть я всего лишь обтираюсь мокрой ветхой тряпицей. Как приятно избавиться от слоя грязи, скопившейся у меня на коже!
Меняю свой желтый наряд с оторванным шлейфом на свалявшийся зеленый свитер и джинсы.
Опять вспоминается чудесный белый свитер Дейдре: он навеки для меня потерян, стал частью безумного цирка мадам.
Когда я ухожу, Аннабель ловит меня у двери, обнимает и просит быть осторожной. Она говорит очень тихо, словно это большой секрет. Во взгляде — предостережение; карточное гадание настроило ее на беспокойный лад. Готова поклясться, вид у нее встревоженный. Она торопится выставить нас за дверь до прихода возможных клиентов, хотя никакими клиентами тут и не пахнет. Мы стоим посреди заброшенного города, еще более древнего, чем аттракционы мадам. Здания разграблены, все материалы пошли на создание таких же времянок, как у Аннабель.
Габриель, по-прежнему изможденный, благодарит гадалку за предоставленное пристанище столь церемонным тоном, будто мы все еще обитатели особняка. После этого он берет Мэдди за руку, я вешаю на плечо сумку Сирени — и мы снова пускаемся в путь.
Габриель не спрашивает, что дальше. По-моему, он уже не надеется на какой бы то ни было четкий план. У меня его и нет. Я понимаю, что мы не можем идти в Манхэттен пешком. Знаю, что нам надо что-то придумать до наступления темноты. Аннабель сказала, что в нескольких милях отсюда есть городок — если идти вдоль побережья. Так мы и делаем. Океан настолько близко, что мы ощущаем его, слышим, как волны поднимаются и обрушиваются на берег.
Я вспоминаю слова Вона: Линден чахнет, а малыш Сесилии умирает. Поколебавшись, спрашиваю:
— Как ты думаешь, он сказал правду? Насчет Линдена, Сесилии и Боуэна?
— Сомневаюсь, — отвечает Габриель, не глядя на меня.
Я вижу, как у него под кожей ходят желваки, и почти слышу, как гудит в нем злой энергией гнев. Мышцы лица напряжены, губы белые, как мел.
В особняке он всегда был теплым и живым. Холодными осенними днями он приносил мне горячий шоколад и прятался в листве, щеки и руки у него всегда были красными. За его сдержанными улыбками всегда ощущалась живость. Сейчас он совершенно другой. Этого мужчину я не знаю.
— Покажи мне глаза, — требую я.
— Что? — бормочет он.
Прикасаюсь к его руке, он вздрагивает, но не отстраняется.
— Габриель, — тихо прошу я, — посмотри на меня.
Мэдди стоит рядом и наблюдает за нами, покусывая молнию на своей куртке.
Габриель оборачивается. У него не видно зрачков: его голубые глаза так же пусты, как небо надо мной.
— Ты снова ввел себе «ангельскую кровь»!
Он переводит взгляд туда, где шумит невидимый океан. Где волны выносят на берег трупы русалок и безжалостно швыряют императриц, которые спрыгивают с корабля и тонут, если их лишают свободы.
— Я от боли вообще ничего перед собой не видел, — защищается он.
— Мне тоже было плохо.
— Не так, как мне. Меня преследовали кошмары. Ты. Все время ты. Тонула. Сгорала заживо. Кричала. Даже когда я дежурил, а ты спала рядом, твое дыхание было похоже на землетрясение — будто земля сейчас разверзнется и пр