Лихорадка — страница 6 из 47

Старуха отгибает полог, и внутрь проникает порыв холодного ветра, который приводит в движение находящихся внутри девиц, словно они — громадный музыкальный мобиль. Девицы ворчат и ворочаются. Большинство из них спит, навалившись друг на друга.

Девушки все одинаковые, как будто я заглянула в зеркальную комнату. Длинные костлявые руки и ноги поджаты, густо намазанные помадой рты полны гнилых зубов. А у некоторых девиц на губах не помада, а кровь. Над их головами висят потушенные фонари. Солнце, пробивающееся сквозь стены шатра, раскрашивает спящих в оранжевые, зеленые и красные цвета.

Дальше виден проход в другую палатку, закрытый только шелковыми шарфами, распространяющими тошнотворно-сладкий запах духов… и чего-то еще. Гниль и пот. Когда Роуз умирала, она пряталась за пудрой и румянами, а вот Дженна этого не делала. И когда я ухаживала за Дженной в те последние дни, я видела, как ее землистая кожа начала покрываться синяками и как потом эти синяки проваливались до костей и нарывали. Этот запах преследовал меня в моих снах. Моя сестра по мужу гнила изнутри.

— Я называю этот шатер моей оранжереей, — сообщает мадам. — Девушки спят весь день, чтобы по вечерам быть свежими, как цветочки. Лентяйки.

Некоторые из девушек смотрят на меня, лениво моргая, а потом снова засыпают.

Старуха говорит, что дает девушкам имена красок, чтобы их легче было узнавать. Сирень — единственная, чье имя взято у растения, потому что Джаред, один из лучших телохранителей мадам, нашел ее лежащей без сознания в кустах сирени на границе с огородами.

— Брюхо готово было лопнуть, — шутит мадам с безумным хохотом.

Сирень родила под раскачивающимися фонарями в цирковом шатре, окруженная любопытствующими Красными и Синими. А еще там были Зеленые, Салатовая и Аквамариновая, которые уже умерли от вируса.

— Гадкая, никчемная девчонка! — говорит мадам Солески, указывая на выползающую из тени девчушку со странными глазами, которую я видела прошлой ночью. — Стоило мне увидеть ее усохшую ногу в тот день, когда она родилась, и я сразу поняла, за нее не получить приличных денег, когда она войдет в возраст. Ей даже никакой работы нельзя задать! Она пугает клиентов. Она их кусает!

Сирень, свернувшаяся среди других девиц, не открывая глаз, обнимает свою дочку.

— Ее зовут Мэдди, — бормочет она невнятно.

— Псих она, — произносит мадам Солески, пихая девочку носком туфли.

Мэдди запрокидывает голову и бросает на нее злобный взгляд. Щелкает зубами, яростно и вызывающе.

— И она не умеет говорить! — не унимается мадам. — Уродка. Гадкая, гадкая девчонка. Ее надо было усыпить. Ты знаешь, что сто лет назад бесполезному животному вводили вещество, которое навсегда его усыпляло?

От запаха такого множества тел в таком небольшом помещении у меня кружится голова. Как и от слов мадам. Одна из девиц накручивает свои волосы, и они выпадают прямо под ее рукой.

На входе стоит охранник. Я замечаю, что когда никто не видит, он опускает руку в карман и протягивает Мэдди клубнику. Девочка сует ее в рот прямо со стебельком — вкусную тайну, которую надо поскорее проглотить.

Из палатки, отделенной занавеской, доносится какой-то звук. Мне кажется, это хрип или стон. В любом случае я ничего не желаю знать. Мадам нисколько не смущается и крепче обнимает меня за плечи. Стараюсь дышать размеренно, но хочется кричать. Я в ярости. Кажется, в такой же ярости я была в тот момент, когда вылезала из фургона Сборщиков, а затем неподвижно стояла в шеренге других девушек. Я ничего не сказала, когда услышала первый выстрел: ненужных девушек убивали по очереди. Нас так много — нас, девушек. Миру мы нужны из-за наших утроб или наших тел, или же мы ему вообще не нужны. Он крадет нас, уничтожает нас, сваливает грудами в цирковых шатрах, словно умирающий скот, и оставляет лежать в мерзости и духах, пока мы снова не понадобимся.

Я убежала из особняка, потому что хотела быть свободной. Но свободы не существует. Есть только самые разные — и иногда еще более ужасные, чем мой, — виды рабства.

А еще я испытываю совершенно новое чувство. Злость на родителей за то, что они привели нас с братом в этот мир. За то, что бросили одних.

Мэдди устремляет на меня свой странный остекленевший взгляд. Я впервые присматриваюсь к ней. У нее явные уродства — и дело не только в необычных, почти бесцветных глазах. Помимо усохшей ноги, ее левая рука короче и гораздо тоньше другой, пальцы на ногах почти отсутствуют, словно что-то не дало им отрасти до конца. Черты лица у Мэдди угловатые и острые, а на мордашке отражаются лишь бесстрашие и гнев. Это лицо девочки, которая видела мир, поняла, что он ее ненавидит, и возненавидела его в ответ.

Может быть, она не говорит именно поэтому. Зачем ей говорить? Что она вообще могла бы сказать? Мэдди наблюдает за мной, и вдруг ее взгляд становится отстраненным, невыразительным, словно она нырнула в такие глубины, куда я за ней последовать не могу.

Мадам бормочет злобное, лягает девочку в плечо, а потом выводит меня из шатра.

Там множество других детей, с сильными телами и нормальными чертами лица. Они работают: полируют фальшивые драгоценности мадам, стирают белье в металлических тазах, развешивают вещи на проволоке, натянутой между покосившимися столбами ограды.

— Мои девочки размножаются, как крольчихи, — последнее слово мадам произносит язвительно. — А потом они умирают, и мне приходится разбираться с той кашей, которую они заварили. Но что тут поделаешь? Одна радость, из детей получаются хорошие работники.

«Хоуошие уаботники».

Уже очень давно президент Гилтри отменил контрацепцию. Он верит в науку и считает, что генетики устранят сбой в наших ДНК. А тем временем, по его мнению, на нас возложена обязанность не позволить человечеству вымереть. Конечно, существуют врачи, умеющие прерывать беременность, но они запрашивают такие деньги, что мало кто может себе это позволить.

Я впервые задумываюсь о том, делали ли такое мои родители. Они ведь очень долго следили за тем, как протекают беременности, и наверняка должны были знать, как их можно прервать.

Аборты вроде как запрещены, но я еще ни разу не слышала, чтобы президент реально наказал кого-то за нарушение какого бы то ни было закона. Я вообще плохо понимаю, чем занимается президент. Брат говорит, что это бессмысленная традиция. Когда-то президенты, возможно, и были для чего-то нужны, но сейчас эта должность превратилась в пустую формальность, которая должна внушать нам надежду на установление порядка в далеком будущем.

Я ненавижу президента Гилтри, который возглавляет нашу страну дольше, чем я живу на свете. Он со своими десятью женами и пятнадцатью детьми (исключительно сыновьями) не верит в то, что конец человечества уже близок. Он не пытается помешать Сборщикам похищать невест и поощряет безумцев вроде Вона к разведению младенцев, которые проживут свою жизнь как подопытные животные. Иногда он выступает по телевидению, рекламируя новые здания или появляясь на вечеринках. Ослепительно улыбается и, глядя в камеру, приветственно поднимает бокал шампанского, словно ждет, что мы будем праздновать вместе с ним. А может, он над нами насмехается.

— Он вроде интересный, — сказала как-то Сесилия, когда мы все вместе смотрели телевизор и лицо президента мелькнуло в рекламном ролике.

Дженна сказала, что у него внешность педофила.

Тогда мы над этим посмеялись. Но теперь, оказавшись в веселом районе — таком же, в каком раньше жила Дженна, — я понимаю, что она говорила серьезно. Находясь в подобном месте, она должна была научиться различать всех чудовищ, которые могут прятаться в человеке.

Мадам показывает мне свои «посадки», которые по большей части представляют собой грядки сорняков и каких-то ростков, окруженных невысокими проволочными оградами. Однако под непромокаемым брезентом растет клубника.

— Видела бы ты их под весенним солнышком! — говорит она восторженно. — Клубнику, помидоры и чернику… Все ягоды такие сочные, прямо брызжут соком во рту.

Интересно, откуда у нее семена? Их трудно достать в городе, где все фрукты и овощи словно помечены его блеклым, серым цветом.

Старуха демонстрирует мне другие палатки, полные старинной мебели, где на земляных полах громоздятся горы шелковых подушек. По ее словам, клиенты получают только самое лучшее. Воздух во всех палатках спертый, пахнет потом. В последнем шатре, целиком розовом, она поворачивается лицом ко мне. Хватает обеими руками мои волосы, разводя их в стороны и глядя, как они рассыпаются. Одна прядь цепляется за кольцо на ее пальце, но я даже не морщусь, когда она резко дергает рукой, оставляя наконец мою голову в покое.

— Такая девушка, как ты, простой невестой быть не должна! — Последнее слово звучит у нее как «толшна». — У такой девушки должны быть десятки возлюбленных.

Ее глаза туманятся. Мадам вдруг начинает смотреть куда-то мимо меня. Где бы она ни оказалась в своих воспоминаниях, в ней от этого появляется нечто человеческое. Впервые под макияжем и пластмассовыми украшениями я вижу ее глаза, вижу, что они карие и печальные. И они кажутся мне странно знакомыми, хоть я уверена, что никогда в жизни не встречала никого, кто был бы похож на эту женщину. Раньше я не смела заглядывать в веселые районы, которые ютились в узких переулках, даже краем глаза.

И мне совсем не было любопытно.

Губы мадам изгибаются в улыбке, и эта улыбка — добрая. Помада трескается, под ней проявляется что-то бледно-розовое.

Мы стоим около кучи ржавого металлолома. Куча гудит и испускает слабый желтый свет. Надо полагать, это один из проектов Джареда. Мадам восторгается его изобретениями. Она называет их «приспособами».

— Это нагреватель для почвы. Мой Джаред считает, что с ним можно будет получать урожай зимой, — говорит мне старуха, похлопывая по ржавому корпусу изобретения.

— Так что ты скажешь про мой карнавал, chérie? — спрашивает она. — Лучший в Южной Каролине!

Меня изумляет, как старухе удается так разговаривать, что из уголка ее рта не вываливается сигарета. Может, я надышалась табачным дымом, но мадам внушает мне благоговейный страх. Вещи становятся ярче, когда она проходит мимо них. Ее сады растут. Из призрака погибшего общества и нескольких испорченных механизмов она создала странное царство грез.