Лики любви и ненависти — страница 5 из 10

То лето было очень жарким. Поль выходил из шале, только когда наступала ночь. Они гуляли с Симоной по дорогам и через пастбища, держась за руки. Он садился возле нее на опушке леса. Его взгляд терялся во тьме гор, он сидел, ссутулившись, вытянув длинные ноги, и в глубине души лелеял былую ненависть, вкус которой возвращался к нему, когда он сжимал в зубах мундштук своей трубки. Как и прежде, трубка была не раскурена, и он должен был терпеливо сносить тишину.

Он хотел было написать матери, причинить ей новую боль. Как–то утром, когда он был один, он написал письмо. Но не отправил. Слишком большая была бы для нее радость. Рано или поздно она сдастся первой. Она не сможет больше подавлять в себе злобу, пребывать в агонии, если не увидит, как он умирает. Скоро или чуть позже, если он научится ждать, она разобьет стену молчания.

Он ждал.

Из поездки к морю он привез множество географических карт. Симона даже придумала игру. Долгими часами они бросали черные и белые кости, перемещали на картах, которые разделили на квадраты, крошечные деревянные кораблики. Главное было добраться до Коломбо, Сингапура или Подветренных островов Полинезии. Можно было выбрать любой маршрут, делать остановки и выкрикивать названия, раздававшиеся чудным эхом. Эта игра его завораживала. Она тоже вошла во вкус, видя, как серьезно играет он. Он наверняка в это верил, и она, в конце концов, тоже поверила.

Но, отвлекаясь от карт, он вспоминал о другом. Каждое утро после прихода почтальона — новое разочарование. Она напишет, бесспорно, но когда? Он второй раз порвал длинное письмо, которое намеревался послать ей.

Симона наблюдала за ним и понимала, что он от нее отдаляется, но боялась его расспрашивать. Она подходила к нему, крепко обнимала.

   — Я здесь, — говорила она, — совсем рядом, дорогой мой.

Он не отвечал. Она целовала его, а он думал о другом. Она настаивала, продолжала его целовать.

   — Я счастлива, — говорила она.

Он рассеянно улыбался, он просто ее не слышал.

В конце лета Полю исполнилось тридцать. Они поехали на три дня в Шамони, чтобы отпраздновать это событие. Поль не видел Монблана, снег летом стал для него открытием. На второй день Симона оставила его одного в гостинице на целый час. Она вернулась с охапкой цветов. У нее даже был для него подарок — тяжелая большая коробка, которую она положила на кровать, войдя в комнату. Она отстранилась, когда он хотел поцеловать ее.

   — Сначала открой, дорогой мой.

Он сорвал ленту, которой был обвязан пакет.

   — Не хочешь сказать, что там?

В последний момент он заколебался, прежде чем открыть коробку.

   — Открой, — сказала она, — если тебе не понравится, я подарю что–нибудь другое, то, что захочешь.

Она обняла его за талию. У нее перехватывало дыхание, она зарделась, и он понимал, что то, что сейчас происходит, сближает их.

Он открыл коробку и увидел сначала только листы венированной фанеры, металлические стержни, деревянные кубики, непонятное для него оснащение. Потом он понял. Она стояла рядом, и он резко сжал ее в объятиях:

   — Я даже об этом не думал, это ты, это ты…

Но это нельзя было выразить словами. Он целовал ее в лоб и в глаза, и в щеки, потом, почти не торопясь, в губы. Теперь она смеялась, испытывая облегчение, с горящим взглядом, а в смехе звучали глубоко запрятанные слезы. Боже, как она вдруг похорошела!

   — Мы построим их вместе, — сказала она, — большие, огромные корабли!

Он схватил коробку с конструктором обеими руками, как ребенок, опустился на колени возле окна, чтобы выложить содержимое на ковер.

Когда он увидел все эти частицы счастья, его охватило радостное желание смеяться и кричать. Он повернулся к Симоне. Она по–прежнему улыбалась, стоя возле кровати, и ему захотелось сказать что–то, что могло бы выразить давно забытые, бушевавшие в нем чувства, — слова, которые могли бы поколебать чудовищность окружающего, стереть прошлое и настоящее. Сказать, что он ее любит, что он счастлив, не чувства, не важно, что именно. Но он только покачал головой и, не вставая, протянул ей руку.

   — Иди сюда, — сказал он, — иди сюда.

Они ужинали поздно, в пустом ресторане. На улице лил дождь, и это сближало их. Это заставило их обратиться к воспоминаниям. Эта женщина была его женой, та самая, которая убегала от него по блестящему от дождя тротуару, та самая, которая плакала, забившись в кресло, потому что боялась поверить в счастье. Теперь, нежная и заботливая, она шептала успокаивающие слова, которые шепчут любовники.

И это не казалось ему странным. Слушая Симону, он за один вечер испытывал больше покоя, чем за всю жизнь. Даже ее эйфория была заразительна. Она что–то рассказывала, наверное о них, но он не слышал слов, не пытался понять их. Наверняка он тоже их знал — простые слова, смешные, так глубоко спрятанные в его сердце, что еще требовалось какое–то время, чтобы извлечь их оттуда, он не мог не знать их. Он узнавал их ритм и их отзвук. Наверное, он шептал эти слова сам себе, когда–то давно, в страшные ночи одиночества.

Позднее он закашлялся, и она взяла его за руку:

   — Тебе плохо?

   — Мне никогда еще не было так хорошо.

   — Значит, ты не жалеешь?

   — О чем?

   — Что женился на мне, — сказала она. — Ты был так далеко в последнее время, выглядел так странно.

   — С этим покончено, — сказал он. — Мне с тобой очень хорошо.

Какое–то мгновенье он был готов все ей рассказать, заговорить о матери. Но ему не хотелось разрушать очарование, и к тому же он думал обо всем без всякого возмущения, какой тогда смысл?

Именно в эту минуту в зал вошла цыганка и направилась к ним. У нее было смуглое, сильно накрашенное лицо, красное, черное, синее, и огромные бездонные глаза. Она шла бесшумно и небрежно, слегка склонив голову набок, опустив руки вдоль тела. Не обращая внимания на протесты владелицы ресторана, невысокой женщины с раскосыми глазами, которая требовала, «чтобы клиентов оставили в покое», она остановилась возле Поля, положила обе руки на стол и заговорила с таким сильным иностранным акцентом, что он не мог понять ее слов.

   — Нет, нет, — сказал он, мотая головой.

   — Ты не хочешь знать свое будущее? — сказала женщина. — Я увижу что–то очень для тебя хорошее на твоей ладони.

   — Не стоит, — сказал Поль.

   — Боишься? Дай руку. Я уже вижу многое на твоем лице.

Они с Симоной растерянно улыбнулись друг другу.

   — Не веришь? — сказала цыганка.

Она объяснила, что ей нужно верить, что она говорит правду, что многие притворяются цыганками и говорят неизвестно что, но что она из Чехии и знает толк в своем деле.

Она посмотрела на Симону.

   — Ты тоже мне не веришь?

   — Не так–то уж весело знать свое будущее. Нет, мне не хочется.

   — Я и про тебя могу сказать. Но я знаю: тебе страшно. Не нужно бояться, все будет. Хочешь?

Они подшучивали над ней, смущенные ее настойчивостью. Она действительно говорила с акцентом? Но ее трудно было смутить. Она не убирала рук со стола, и Симона дала ей сигарету, когда она попросила.

   — Значит, хочешь?

   — Скорее нет, — сказал Поль.

   — Ошибаешься.

   — Знаю.

Она сделала движение, будто уходит, вздохнула, снова посмотрела на них своими огромными черными глазами. От ее длинного платья пахло грязью и ладаном. Он слегка отстранился.

   — Ладно, к черту, — сказал он наконец. — Она ведь не отстанет, как ни крути.

И он протянул ей левую руку.

   — Ты не пожалеешь, — сказала цыганка.

Но когда она ушла, радость этого дня могла бы быть испорчена, если бы он стал думать об этом. Но он не стал.

И снова омерзительный образ матери занял его мысли. Наверное, в словах цыганки была доля истины. Он сказала многое, над чем он смеялся, деньги, счастье, любовь — вся эта чушь, которую несут гадалки, но вдруг она непостижимым образом угадала какую–то правду?

Она прочитала траур на его руке.

Когда они вернулись в шале и Симона ставила машину в гараж, Поль почувствовал еще большее беспокойство, чем накануне. Он боялся взглянуть на почтовый ящик у входа в сад.

Он пошел и лег на диван в гостиной. Ему было холодно. Симона зажгла камин, сварила кофе. Чтобы забыть про тиски, сжимающие его легкие, он заставлял себя прислушиваться к движениям жены на кухне. И не мог. Здесь его ожидало письмо, ее письмо, и он воображал себе крупный и ленивый почерк, неровные строчки, слова матери, обращенные к нему через безмолвие. Что она могла ему сказать? Когда Симона принесла ему горячий кофе, он дрожал, и она пошла за одеялом.

   — Там должно быть письмо, — сказал он.

Она поняла и вышла, ни слова не говоря. Это было не письмо. Она вернулась с телеграммой, которую двумя руками прижимала к груди. Он приподнялся, чтобы взять ее. Он присела рядом.

   — Не читай сразу, — прошептала она.

Но он уже знал. Он, не колеблясь, так быстро раскрыл телеграмму, что на мгновенье его сердце, должно быть, перестало биться. Пока он читал, он не разбирал слова, они словно сами входили в него.

Он выронил листок на ковер. Попытался представить себе старую женщину в черном в ее последние минуты, попытался увидеть, как она сжалась в кресле, как бы обхватившем ее, попытался снова представить себе звук ее голоса, ее саркастические замечания, на которые она была щедра, подстерегая его, как вампир.

Столько лет, столько лет и саркастических замечаний, голос, улыбка — все умерло вместе с ней. Он вспомнил один поцелуй. Наверное, это было так давно, что он не знал, плакать ему или смеяться. Однажды она его поцеловала, он помнил и ее, и тот день, но все остальное постепенно превращалось в страшный сон, какой–то смутный, не вписывающийся в его жизнь. На какое–то мгновенье он вновь увидел ее молодое лицо и почувствовал запах ее духов, но это было так мимолетно, что он с трудом осознал это.

   — Ой, смотри, смотри!

Ее призрак еще наверняка витал среди мебели и любимых безделушек. А ее морщинистое лицо будет склоняться над ним, когда ему будут сниться кошмары, ее фальшивая улыбка будет преследовать его и возвращать в прошлое. Этот явившийся однажды священник, этот священник и столько горечи, столько гордости, злобы и молчания…