Лики времени — страница 54 из 66

— Он самый.

— Не знаю, — сказала Майя, — как-то не думала об этом.

Тут в палату вошла сестра Ляля, которую я знала, она иногда приходила к нам, когда дед почему-то требовался в больницу.

— Пошли, — сказала Ляля, — будем тебя готовить к операции…

Признаюсь, я заплакала. До того это страшно прозвучало: «Будем тебя готовить к операции»… Вслед за Лялей в палату вошел дед.

— Маша, даю тебе самое честное слово, все будет хорошо!

Он обнял меня. От него пахло йодом, немного табаком, почему-то горькой травой полынью. Я прижалась лицом к его плечу:

— Не хочу, чтобы Турич меня резал!

— Он — хороший врач, — сказал дед, — отличный хирург, поверь, Маша…

Я перебила его, повторила снова:

— Не хочу, чтобы он меня резал!

— Он отличный хирург, — снова сказал дед, — и потом, операция по поводу аппендицита — это отработанная, проверенная, поверь, я не сомневаюсь, все будет хорошо!

— Тогда режь меня сам, — сказала я. Слезы с новой силой хлынули из моих глаз.

— Не могу, — дед с сожалением развел руками, — не могу своих оперировать, хоть убей, никак не могу!

— Я вас, Алексей Алексеевич, очень даже понимаю, — вставила Клавдия Петровна, — я бы тоже, наверно, не сумела бы своего сына или, скажем, сестру, оперировать, как это, подумала бы, как это можно, чтобы своего, кровного, да ножом, да по самому живому?

Дед обнял меня.

— Пойдем, Маша, прошу тебя, не упрямься…

Много позднее, когда я уже окончательно поправилась, я узнала о разговоре, который произошел в тот раз между дедом и Туричем.

Турич, едва лишь осмотрел меня, сразу понял все как есть.

— Это перитонит, — сказал он.

— Знаю, — сказал дед. — И что же?

— То, что уже поздно, — продолжал Турич. — Поздно оперировать.

— Ты в этом уверен? — спросил дед.

— На все сто, — ответил Турич, однако тут же поправился: — На девяносто процентов.

— Стало быть, есть всего-навсего десять процентов? — спросил дед.

— Да, — сказал Турич. — Всего-навсего десять процентов, что операция может удаться.

Дед сказал:

— Я согласен.

— Не могу, — возразил Турич. — Ничего не получится, ты и сам все видишь не хуже меня! Поздно…

Тогда дед произнес повелительно, таким тоном он никогда ни с кем не говорил:

— Я настаиваю на операции, и как можно скорее!

Но Турич еще долго сопротивлялся. Он приводил различные доводы, он уверял деда, что мы ничего не добьемся, что я наверняка не выдержу и ни к чему меня понапрасну мучить, но дед оставался непреклонным. И в конце концов добился своего — Турич решился на операцию…

Кажется, никогда не забуду лица Турича, склоненного надо мной. Он снял очки, вглядываясь в меня, и я словно впервые увидела грубо сбитый лик прожженного лукавца, глубоко посаженные глаза, избегавшие встретиться со мною взглядом, лицемерно поджатые губы, толстые, как бы надутые щеки, я пристально, как бы впервые увидев, разглядывала его, и он, будто поняв, что внезапно раскрылся передо мной, показав себя вовсе не тем, кем ему хотелось бы казаться, быстро нацепил очки, и лицо его вновь обрело привычно благообразное, добродушное выражение.

— Хорошо, — произнес Турич. — Иду мыться, пусть ее готовят…

— Будем готовить, — покорно отозвался дед, — прямо сейчас…

Была, должно быть, уже ночь, когда я открыла глаза. Тускло горела лампочка на столике возле моей кровати, на стене напротив громоздилась тяжелая, неровная тень. Я повела глазами в сторону, увидела деда. Он сидел, опустив голову на ладонь правой руки. Я позвала тихонько:

— Дед, это ты?

Тень на стене качнулась, дед поднял голову.

— Очнулась, — сказал, — наконец-то!

Обеими руками я взяла его ладонь.

— Давно сидишь? — спросила я.

— Давно, — сказал он.

Лежавшая возле окна Клавдия Петровна тяжело застонала во сне.

«Значит, что-то снится», — подумала я и вспомнила: мне снилась мама, будто идем мы с нею по дороге в каком-то неведомом лесу, кругом растут васильки, маки и легкие голубые колокольчики. Я рву цветы, а мама говорит: «Не рви, не надо, пожалей цветы…»

Я спрашиваю во сне: «Почему их надо жалеть? Разве они что-то чувствуют?» — «А как же, — отвечает мама, — совсем так же, как мы с тобой…»

— Мне мама снилась, — сказала я деду.

— Сон в руку, она вчера письмо прислала, — сказал дед, — как чувствовала, спрашивает, как ты, не болеешь ли…

— Я ей ничего писать не буду, и вы тоже не пишите…

— Мы напишем тогда, когда ты поправишься, — заверил меня дед.

Взял со столика полотенце, смочил в кружке с водой, мазнул им мои губы.

— А теперь попробуй поспи, — сказал.

Положил ладонь на мою голову, и мне стало вдруг до того спокойно на сердце! Спокойно и легко, совсем как бывало, когда я была совершенно здорова…

И тут я вспомнила, вспомнила все то, о чем почему-то забыла, хотя и ненадолго.

— Дед, — сказала я, — а операция? Когда меня будут резать?

— Уже, — сказал дед, натянув на меня одеяло повыше, поправил подушку, — все уже позади, Маша…

Я закрыла глаза, но сразу же открыла их снова.

— Что, — спросил он, — никак не можешь поверить?

— Чересчур хорошо, чтобы было правдой, — ответила я.

Он хотел было что-то сказать мне, но в эту минуту в палату вошла сестра Ляля.

— Алексей Алексеевич, — сказала тихо, — идите домой, отдыхайте, я подежурю возле Маши…

— Нет, — так же тихо ответил дед. — Иди, Ляля, отдыхай сколько захочешь, я останусь здесь.

И остался со мною до утра, вплоть до того самого часа, когда я окончательно проснулась, обвела вокруг себя взглядом и увидела: он все еще сидит возле моей кровати, сложив на груди свои большие, сильные, красивые руки.

На следующее утро Турич навестил меня. Безукоризненно белый, хорошо отутюженный халат как влитой сидел на его широких плечах, облегая толстые бедра и заплывшую жиром талию.

— Ну, моя крошка, — сказал Турич, улыбаясь и слегка подмигивая мне, — как дела? Все хорошо, надеюсь?

Я не успела ответить, ответил дед:

— Все хорошо, Василий, все идет так, как надо.

— Ну, — почти закричал Турич, — ну, Алексей, теперь скажи, положа руку на сердце, кто спас твою внучку?

— Ты, — серьезно ответил дед. — Только ты, больше никто…

Турич, наверное, ждал этих слов. Ждал и еще больше обрадовался.

— То-то же, теперь будешь все мои желания исполнять, разве не так?

Не дожидаясь ответа, взял мою руку, стал считать пульс.

Я молчала, стараясь не глядеть на него. Мысленно я ругала себя: дура неблагодарная, в конце-то концов он и в самом деле спас меня, он и никто другой, а я по-прежнему терпеть его не могу! Что я за человек такой? Почему я такая?

— Пульс нормальный, хорошего наполнения, — сказал Турич. Зачем-то снял очки, протер их носовым платком поразительной белизны. Без очков лицо его снова обрело ту жесткость очертаний, которая однажды уже поразила меня. Грубые, словно бы наспех слепленные черты, лукавые, бегающие глаза, недобрый рот; наверное, это и была подлинная его сущность, опять подумала я, и он, как бы поняв мои мысли, снова торопливо нацепил очки на нос.

— Я доволен, — сказал Турич, тщательно осмотрев меня, — если так пойдет дальше, на той неделе можно будет ее выписать.

Когда он ушел из палаты вместе с дедом, Майя сказала:

— А все равно твой дед и в самом деле симпатичнее…

— Еще бы, — сказала я. — Нашла кого сравнивать с кем!

Мне сразу понравилась Майя. Она была общительная, разговорчивая и веселая, хотя, если так подумать, причин для веселья у нее почти что не было.

Она лежала в больнице вторую неделю, и неизвестно было, когда ее выпишут; оказывается, она упала, сильно расшиблась и разорвала селезенку. Мой дед сделал ей операцию, удалил селезенку, но Майя все еще не поправлялась, все время температурила, и дед сказал, что неизвестно, когда он сумеет ее выписать.

В первый же день Майя поведала мне о себе все. Отец ее, как и мой, погиб на фронте, мать была больная — застарелая форма туберкулеза, кроме Майи в семье двое братишек-близнецов тринадцати лет.

— Я им и мама и папа, — призналась Майя, — поскольку папы нет, а мама то и дело лежит в больнице…

— Трудно с ними? — спросила я.

Майя, не задумываясь, ответила:

— А что делать? Трудно не трудно, своя ноша, что там ни говори!

Она работала воспитательницей в детском саду, сама о себе говорила:

— Приходится малышей уму-разуму учить, а самой бы впору уму-разуму поучиться у какого-нибудь умного человека.

У нашей соседки Клавдии Петровны была своя история, она охотно делилась ею со всеми — и с врачами, и с сестрами, и с больными.

У нее была семья, как у людей, хорошая, дружная: муж — солидный человек, машинист местного депо, сын — школьник; и вдруг, как она выражалась, словно ураган, налетела на нее любовь к племяннику своей дальней родственницы. Ей было лет сорок пять, а то и того больше, племяннику родственницы двадцать четыре, но на вид он казался еще моложе.

Вечерами он являлся навестить Клавдию Петровну, тихонько стучал в дверь, садился на край ее постели, тощенький, с тщательно прилизанными белокурыми волосами и нежным, кукольно-розовым цветом лица.

Клавдия Петровна, густо напудренная, пахнущая духами «Манон», в домашнем фланелевом, по зеленому полю алые розы, халате, любовно сжимала в своих мощных ладонях его по-цыплячьи хрупкую лапку.

— Как ты там, Бобик, дорогой мой? — спрашивала она, вглядываясь в его лицо обведенными черным карандашом глазами. — Не скучаешь без меня?

Он выглядел особенно невзрачным рядом с нею, крупной, громкоголосой, казавшейся еще более массивной в своем цветастом халате.

— Скучаю, — отвечал вздыхая, то ли оттого, что и в самом деле скучал без нее, то ли потому, что ему, наверное, изрядно надоедали ее бесконечные расспросы, — конечно скучаю, как же иначе?

Посидев какое-то время, он уходил; Клавдия Петровна, блаженно вздыхая, снимала свой праздничный халат, надевала застиранную больничную «робу», и начинался бесконечный рассказ о том, какой Бобик замечательный, как он ее любит, как она его обожает, о чем они говорят, когда бывают вдвоем, как собираются провести свой отпуск.