— Бойка больно.
Дед промолчал.
Я подождала, пока они скрылись, потом встала с земли, медленно побрела обратно в свою палату.
Господи, как же это все? Неужели так оно и было на самом деле? И это вовсе не приснилось мне? Нет, не приснилось…
Помню все очень ясно, словно случилось это не позднее вчерашнего дня.
В тот же вечер я вернулась домой, мы пришли вместе с дедом.
И спустя полчаса мы все трое уселись за стол. Бабушка подала большой круглый пирог, золотистая корочка была щедро обмазана крыжовниковым вареньем и присыпана сверху корицей.
— Что скажешь? — спросил дед. — В твою честь, как я понимаю, испечен этот чудо-пирог.
— Разве? — не поверила я, взглянув на бабушку.
— Ладно, — сказала бабушка, разрезая пирог острым узким ножом. — Давайте меньше разговаривать, лучше навалитесь на пирог, вроде бы тесто вышло удачным…
Горела лампа в оранжевом шелковом, с бахромой абажуре. Бахрома точь-в-точь походила на макароны, если бы макароны были не белыми, а оранжевыми, на круглом обеденном столе блестели тарелки — белые с синей каемкой, легкий парок поднимался над голубыми в мелкий горошек чашками, в которых медленно остывал чай.
Все кругом казалось таким мирным, таким уютным, и я на время позабыла о том, что довелось нечаянно увидеть и услышать.
Мне подумалось: вот мы опять все вместе, все опять будет хорошо, а то, что было утром, это так, уже прошло — кончилось, и больше не повторится…
И тут я поймала взгляд деда — он посмотрел на стенные часы.
Все разом потускнело, покрылось мрачным, горьким налетом.
«Нет, ничего не прошло и не кончилось, — подумала я. — Дед ничего не забыл, он все время помнил о Лене, о том, что она ждет его в гостинице на площади». Я не ошиблась.
— Пойду, — сказал дед вставая, — у меня еще дел много.
О, как непогрешимо спокойно произнес он эти слова!
Бабушка не спросила, куда он собрался. Она никогда не спрашивала, куда он идет, с кем, когда вернется. Дед сам сказал:
— Ложись, не жди меня.
— Хорошо, — сказала бабушка.
Он ушел, бабушка убрала со стола, поставила на стол старинную швейную машинку, развернула во всю длину необычно широкое платье ярко-зеленого цвета с рукавами-крыльями.
— Чье это платье? — спросила я.
— Было мое, только теперь, как я понимаю, оно для меня чересчур яркое, хочу тебе переделать.
Признаюсь, я обрадовалась. Мне сразу понравился цвет платья, сочный и густой.
Бабушка вынула из кармана сантиметр.
— Стань вот сюда, я тебя обмеряю.
Она прикладывала сантиметр к моим плечам, рукам, спине и записывала какие-то цифры, непонятные мне, на лист бумаги. Я близко видела ее сосредоточенные темно-карие глаза, тонкие, просвечивавшие розовым ноздри. Кожа ее на висках была золотистой и гладкой-гладкой, без единой морщинки.
«А она красивая, — с удивлением подумала я, — как же это я раньше не замечала?»
Бабушка взяла ножницы, стала аккуратно, медленно разрезать платье.
— Я его в общем-то мало носила, оно все больше в шкафу висело.
— Почему? — спросила я.
Бабушка задумчиво поглядела на меня.
— Сама не знаю. Как-то стеснялась, платье, как мне думалось, слишком яркое…
— И все-таки зачем же вы мне его отдаете? — спросила я. — Носили бы сами.
— Ладно, — перебила меня бабушка. — Я так полагаю, я свое уже относила, а вот тебе носить в самую пору…
Она сложила вместе разрезанные куски, стала быстро строчить на машинке. Сказала, не поднимая головы:
— А ты, Маша, все больше на Петю, на отца, становишься похожей.
— Вы любили папу? — спросила я.
— Любила.
Она разгладила пальцем в наперстке шов.
— Ты не сердись на меня, Маша, я, как бы тебе сказать, чудная немного, сама понимаю…
— Никакая вы не чудная, — сказала я. — Почему вы так думаете?
— Так оно и есть, — продолжала бабушка, — все понимаю, но ничего не могу с собой поделать, наверно, такой уродилась.
Мне стало жаль ее. Но я тоже не знала, как сказать ей о том, что она по душе мне, что я хочу с нею подружиться, потому что мне тоже немного одиноко, самую малость, а все-таки одиноко…
Я сказала:
— Я знаю, папа любил вас.
Она еще ниже наклонила голову, снова разгладила шов на материи, сказала очень тихо, но я услышала:
— Называй меня на «ты», хорошо?
— Хорошо, — ответила я.
Утром, только я проснулась, бабушка вошла ко мне, увидела, что я не сплю, стала открывать ставни. Спросила:
— Хочешь, я тебе пшенную кашу с топленым молоком сварю?
— Хочу, — ответила я, — а что дед, ушел?
— Он не приходил сегодня, — ответила бабушка, — наверное, пришлось остаться в больнице.
— В больнице? Почему?
— Может быть, дежурить пришлось, а может, какой-нибудь особенно тяжелый случай.
Я поняла, он остался у Лены в гостинице. Кто знает, вдруг дед больше уже не вернется домой, а уедет вместе с Леной?
Зачем, подумала я, зачем только я узнала то, чего мне вовсе не следовало знать?
Спустя годы, став взрослой, умудренной жизненным опытом и многими выпавшими на мою долю невзгодами, я прочитала старинное изречение: «Знание умножает печаль».
И тогда сразу вспомнилось то, что так и осталось жить в памяти: старый сад при больнице, земля, пахнувшая тленом, влажным мхом, по которой я тихо проползала вслед за дедом и женщиной, приехавшей к нему.
Я любила деда, не могла не любить, и в то же время была обижена на него и за бабушку и за себя. Неужели он и вправду уже не вернется? И мы больше никогда с ним не увидимся?
Дед вернулся домой после обеда, спросил, увидев меня:
— Все в порядке, надо думать?
Я не ответила ему, окинула его хмурым взглядом, как бы ища в нем что-то новое, незнакомое мне. Он заметил мой взгляд, удивился:
— Чего это ты меня так упорно разглядываешь?
— Тебе показалось, — ответила я и побежала от него, словно боялась: еще немного — и наговорю ему то, чего не нужно бы мне говорить, а ему слушать…
Дома у нас все оставалось по-прежнему. Дед больше не задерживался, бабушка, как водится, ни о чем не догадывалась. И я, конечно, ничего никому не говорила о том, что знаю. Однако это все сумели сделать другие.
Как-то, вернувшись из школы, я нос к носу столкнулась с доктором Туричем, выходившим из нашей калитки. Увидев меня, он причмокнул румяными губами, весело сощурил глаза, так, что крохотные лучики-морщинки разбежались от уголков глаз к вискам.
— А вот и она сама собственной персоной, наша девчурка, та самая, которая в один прекрасный день всех нас до того напугала…
Кто-то сказал однажды, что лучики возле глаз бывают только у добрых людей. Но разве доктор Турич был добрый?
Если у меня и были раньше какие-то сомнения, то едва я вошла в дом, все сомнения мигом рассеялись.
Потому что истинно добрый человек никогда не мог бы поступить так, как поступил Турич.
В столовой на диване сидела бабушка, внешне словно бы такая же, как всегда.
Я сказала:
— Привет и лучшие пожелания.
Она не ответила. Я подошла ближе. Она показалась мне внезапно, разом постаревшей. Глаза ее глядели в одну точку, испуганно и в то же время отрешенно.
— Бабушка, — воскликнула я, — что с тобой?
Я села с нею рядом. Она медленно (казалось, каждое движение причиняет ей боль) повернула ко мне голову.
— Ничего со мной, — сказала она.
Я не поверила ей.
Вдруг выплыло в памяти: доктор Турич выходит из нашей калитки. Толстые причмокивающие губы, веселые глаза довольного собой человека, розовые, как бы готовые лопнуть щеки…
— К кому приходил Турич? К тебе?
Она наклонила голову.
— Зачем? Что ему надо?
— Не знаю…
— Зато я знаю!
Теперь я поняла все: Турич явился неспроста, он знал: деда и меня нет дома, а бабушка в эти часы одна.
Я решила не отставать от бабушки, пока не узнаю всей правды.
— Что он тебе сказал? Я хочу знать, скажи мне!
Она все молчала, а я смотрела на ее лицо с потухшими, отрешенными глазами, на скорбно сжатые губы.
Потом прижалась лицом к ее плечу. Она слегка подвинулась, сказала тихо:
— Если бы ты знала, Маша…
Кажется, я знала. И она, поглядев на меня, поняла, что и в самом деле я все знаю.
Губы ее дрогнули; может быть, она решила заставить себя во что бы то ни стало не плакать?
— Он никогда не любил меня, — начала бабушка медленно, вдумываясь в каждое свое слово, — я знала, он меня не любит и даже как-то примирилась с этим.
— Разве с этим можно примириться? — спросила я.
Она кивнула:
— Выходит, что можно. Я думала, с годами он привыкнет ко мне, мы ведь работали в одной больнице, я была хирургической сестрой, всегда рядом с ним; но он долгое время не обращал на меня никакого внимания, и когда мы поженились, я знала, это он из-за Пети, потому что ему трудно одному с ребенком, и я все думала: пройдет время, он привыкнет…
Голос ее прервался на миг, но она сумела сдержать себя, не заплакала.
— Дороже его для меня никого не было. Его и Пети…
Слабая усмешка мелькнула в ее глазах. Мелькнула и погасла.
— Я с тобой как с равной говорю, будто ты моя подруга…
— Я уже большая…
Она вздохнула:
— Какая ты большая…
Позднее, вспоминая о том, что довелось мне услышать, я думала: наверное, бабушке, обычно сдержанной, молчаливой, захотелось хотя бы раз в жизни хорошенько выговориться.
И она все говорила, говорила, может быть, уже и не думая о том, кто ее слушает.
— Когда Алексей ушел на фронт, я ночи не спала, думала, как-то ему там, не убьют ли, останется ли живой, пусть, думаю, вернется какой есть, без рук, без ног, пусть, лишь бы живой остался…
Она замолчала, потом продолжала опять:
— А после получила письмо, Петя тоже ушел на фронт. Подумать только, один за другим…
Я перебила ее:
— Бабушка, не верь Туричу, слышишь, не верь, он все врет!
Она грустно ответила:
— Нет, Маша, это все правда.