Однако национальная демагогия Бисмарка не могла ввести в заблуждение вдумчивых и наблюдательных современников. «…Маска долой, — писал тогда Герцен, — и Бисмарк из Германии пошёл сколачивать империю пруссаков, употребляя на пыжи клочья изорванной конституции… Пользуйтесь вашим величием, — иронически обращался Герцен к немцам, — молитесь за будущего императора пруссов и не забывайте, что рука, которая раздавила целые королевства, раздавит всякую неблагодарную попытку с вашей стороны с неумолимой строгостью». Герцен понимал, что господство Пруссии в Германии означает господство в ней реакции, а рост прусского милитаризма создаёт в Европе постоянную опасность войны. Намекая на игольчатые ружья, применённые прусской армией в войнах, с помощью которых Пруссия проводила объединение Германии, Герцен писал: «Все знают, что Европа, сшитая прусскими иголками, сшита на живую нитку, что всё это завтра расползётся, что это не в самом деле…»
Война против Франции завершила объединение Германии на прусско-милитаристской основе. Пруссия одержала победу над Францией. Она захватила и присоединила старинные французские области Эльзас и Лотарингию. Она получила огромную по тому времени миллиардную контрибуцию, которую использовала преимущественно в целях дальнейшего роста вооружений. Но она одержала победу и над немецкими государствами, правители которых явились в прусскую главную квартиру, чтобы предложить королю Пруссии германскую корону.
Военная победа над Францией и политическая победа над немецкими государствами придали прусскому милитаризму открыто вызывающую форму. Упоённая военными и политическими победами, Пруссия находилась в состоянии националистической горячки, и её настроения передавались на всю Германию. Великий русский писатель-демократ М. Е. Салтыков-Щедрин, побывав в это время в прусской столице, сразу, однако, заметил, что политика Бисмарка на опруссачение Германии вызывает у многих немцев сильную реакцию. «В настоящее время, — писал Салтыков-Щедрин, — для доброй половины Германии Берлин не только не симпатичен, но даже прямо неприятен. Он у всех что-нибудь отнял и ничем за отнятое не вознаградил. И вдобавок везде насовал берлинского солдата с соответствующим количеством берлинских офицеров». Прусская военная каста, неизмеримо возгордившаяся своими победами, вызывала не страх, а только отвращение. Салтыков-Щедрин не мог подавить в себе этого чувства. Он писал: «Когда я прохожу мимо берлинского офицера, меня всегда берёт оторопь… Он всем своим складом, посадкой, устоем, выпяченной грудью, выбритым подбородком так и тычет в меня: я герой. Мне кажется, что если бы вместо того он сказал: я разбойник и сейчас начну тебя свежевать, мне было бы легче».
Салтыков-Щедрин понимал, что прусская военщина, прикрываясь идеей единства немецкого народа, стремится лишь к утверждению своего господства в Германии и к обеспечению своих агрессивных планов в Европе. Он знал, где расположен мозг всемогущего в Германии прусского милитаризма, и понимал, где разрабатываются его планы, угрожающие миру. «Вся суть современного Берлина, всё мировое значение его, — писал Салтыков-Щедрин, — сосредоточены в настоящую минуту в здании, возвышающемся в виду королевской площади и носящем название Главный штаб».
И действительно, Главный штаб Пруссии играл такую выдающуюся роль как в вопросах внешней, так и в вопросах внутренней политики, какую генеральный штаб не играл и не играет ни в одной стране мира. С тяжёлым и мрачным чувством Салтыков-Щедрин покинул прусскую столицу, которая превратилась в столицу общегерманскую. Не раз повторил он тогда, что Берлин «ни для чего другого не нужен, кроме как для человекоубийства».
Может быть, такая оценка прусского милитаризма в момент его торжества присуща была лишь сатирическому таланту Салтыкова-Щедрина? Может быть, великий русский писатель карикатурно преувеличивал специфические черты прусского государства? Однако другие современники без всякого труда и преувеличения также заметили черты, которые живо, остро и точно Салтыков-Щедрин воспроизвёл своим сатирическим пером. Глеб Успенский, совершивший путешествие в Германию, писал: «…Вы только переехали границу, — хвать, стоит Берлин, с такой солдатчиной, о которой у нас не имеют понятия… Палаши, шпоры, каски, усы, два пальца у козырька, под которым в тугом воротнике сидит самодовольная физиономия победителя, попадаются на каждом шагу, поминутно; тут отдают честь, здесь меняют караул, там что-то выделывают ружьём, словно в помешательстве, а потом с гордым видом идут куда-то… Но существеннейшая вещь — это полное убеждение в своём деле, в том, что бычачьи рога вместо усов есть красота почище красоты прекрасной Елены. Спросите любого из этих усов о его враге и полюбуйтесь, какой в нём сидит образцовый сознательный зверь».
Пруссачество и агрессия германского империализма
Этот зверь постоянно оттачивал свои железные когти. Рост вооружений в опруссаченной Германии понуждал и другие государства вооружаться; в конце концов вся Европа превратилась в большой вооружённый лагерь, разделённый государственными границами. Вызванный Пруссией всеобщий рост милитаризма в Европе тяжёлым бременем ложился на плечи народов.
Пруссачество как социально-политическая сила и Пруссия как государство обеспечили себе господствующее положение в Германии. Созданное руками прусско-милитаристской реакции, германское государство являлось по существу Великопруссией или, как иронически назвал её Энгельс, «Германской империей прусской нации». В руках Пруссии остались командные политические посты германской империи. Прусский король одновременно был германским императором, прусский министр-президент обычно оставался и имперским канцлером и прусским министром иностранных дел одновременно. Занимая около 65 % всей немецкой территории, имея свыше 61 % всего населения империи, заключая в себе две трети обрабатываемой площади в сельском хозяйстве и почти такую же долю всей германской промышленности, выставляя две трети военных сил в Германии, Пруссия оставалась самым крупным, самым влиятельным из государств, входивших в состав германской империи. Обладая в Союзном Совете, который был представительным органом всех государств германской империи, 17 голосами из 61, Пруссия и здесь играла руководящую роль. Когда однажды, в 1880 году, по какому-то совершенно второстепенному вопросу Пруссия осталась в Союзном Совете в меньшинстве, министр-президент Пруссии, он же имперский канцлер, нашёл способ заставить «непокорных» подчиниться воле Пруссии и гарантировать ей, что в будущем подобное невыгодное ей голосование никогда не повторится.
Если Пруссия оставалась господствующей силой в Германии, то наиболее реакционные элементы — юнкерский и крупнокапиталистический классы — оставались господствующими в Пруссии. Это достигалось не только тем, что в их руках концентрировались основные богатства страны как в сельском хозяйстве, так и в промышленности, но и тем, что им удалось в течение долгих десятилетий удержать старую прусскую систему избирательного права. В отличие от общегерманской избирательной системы, основанной на всеобщем избирательном праве для мужчин, выборы в прусский ландтаг происходили по трёхклассной системе, в зависимости от размеров налогов, уплачиваемых избирателями; к тому же сохранялось открытое голосование и крайне устарелое деление страны на избирательные округа. Прусская административная машина и полицейский режим при этом, как правило, добивались такого положения, при котором процент голосующих избирателей никогда не составлял больше одной трети избирателей. В результате этой механики реакционная партия прусских консерваторов, собирая на выборах, например, всего 17 % голосов, захватывала добрую половину всех депутатских мест. В то же время социал-демократы, однажды сумевшие, несмотря на трёхклассную систему выборов и открытое голосование, получить голоса 24 % избирателей, провели в прусский ландтаг только 7 депутатов. Таким образом, ландтаг, который на две трети состоял из юнкерско-буржуазных и бюрократических элементов, являлся сборищем прусской реакции. Прусские реакционеры опирались на ландтаг и тогда, когда считали нужным начать борьбу против выбранного несколько более демократическим путём общегерманского рейхстага. Маркс справедливо характеризовал государственный строй опруссаченной Германии как «обшитый парламентскими формами, смешанный с феодальными придатками, уже находящийся под влиянием буржуазии, бюрократически сколоченный, полицейски охраняемый военный деспотизм»[4].
В начале XX века германский империализм, выросший на старых прусских милитаристских традициях, уже потрясал в Европе «бронированным кулаком». Когда полковник Хауз, личный друг и доверенное лицо президента США Вильсона, накануне первой мировой войны приехал в Германию, он был поражён тем, что ему удалось там увидеть и услышать. Милитаризм, как страшное чудовище, своими щупальцами охватил все стороны немецкой жизни, и воображение Хауза никак не могло постигнуть, во что превратилась опруссаченная Германия. «Положение исключительное, — сообщал он из Берлина в секретном письме президенту Вильсону. — Это милитаризм, дошедший до полного безумия… В один прекрасный день произойдёт ужасный катаклизм». Ознакомившись с положением вещей, Хауз сделал попытку предупредить назревающий взрыв. Принятый в Потсдаме, в этой цитадели старого пруссачества, в Сан-Суси, резиденции прусских королей, — в знаменитом зале, стены которого были выложены морскими ракушками («пожалуй, самая безобразная в мире комната», заметил о ней тогда американский посол Джерар), Хауз осторожно повёл разговор о том, не согласится ли кайзер подписать «пакт Брайана», предусматривающий арбитраж и годичный «период для остывания» до того, как могут быть начаты военные действия. Однако ни кайзер, ни военный министр генерал фон Фалькенгейн, ни другие представители прусского генералитета никак не могли понять, чего, собственно говоря, от них хочет посланец американского президента. В тот момент их интересовал совсем другой вопрос: почему Хауз, не будучи военным, носит звание полковника? Большую часть времени Хаузу пришлось потратить на то, чтобы объяснить этим пруссакам, что он полковник «не настоящий, в европейском смысле слова, а, как у нас в Америке сказали бы, полковник в географическом смысле». Но руководители прусской военщины никак не могли понять основы американской военной системы, и поскольку они считали, что имеют дело с таким же полковником, каких было много в Пруссии, то без конца говорили с ним об армейской технике. Когда же Хауз настоял на том, чтобы обсудили его дипломатическое предложение о предотвращении назре