Я диктую, а она записывает:
«Сегодня, когда всё СКОРО и ЗАВТРА, мы клянемся всегда в этот день, 30 апреля, вместе ходить на площадь и никому не выдавать нашу тайну».
— А теперь, — говорю я, — припиши внизу большими буквами: «ВМЕСТЕ — ВСЕГДА — НИКОМУ — НИКОГДА». И подпиши: Наталья. Ника. 30 апреля 1945 года.
— Хоть подпишись сама, — ворчит измученная тяжким трудом Наташка.
Я подписываюсь, как обычно сердясь на свое дурацкое имя, от которого нельзя образовать уменьшительное и даже пренебрежительное. Больше того, оно в своей краткости — полное, значит, настоящего полного у него тоже нет, и для него всю жизнь придется придумывать несусветных «Никулек», «Никишек», «Никандр» и «Никанор».
— Последние слова, которые крупно, — объясняю я Наташке, — нужно успеть сказать ВМЕСТЕ, пока черепки еще летят.
Мы на самой середине Дворцового моста. Бумажный комок с драгоценными черепками зажат у меня в кулаке.
— Бросай! — кричит Наташка, и комок летит в реку.
Мы быстро-быстро шепчем ему вслед:
— ВМЕСТЕ — ВСЕГДА — НИКОМУ — НИКОГДА!
Наташкин павлин на черепке вовеки не распустит хвост, всегда будет СКОРО и ЗАВТРА, тяжелая МОЯ надежно прижмет ко дну предвкушение и восстановление. Только так, наверное, можно сберечь зыбкие БЫЛО и БУДЕТ.
На Стрелке Васильевского мы, не сговариваясь, оглядываемся, чтобы еще раз увидеть мост Клятвы. Но моста нет! Есть две его взлетевшие вверх половинки с фонарями, перилами, рельсами и флажками. Мост точно поставил торчком два огромных крыла, пока мы не глядели. В коридор между ними вплывает серый военный корабль.
— ЗАВТРА морской парад, — говорит Наташка. — Кораблей много придет. А мама говорила, пушки для салюта еще вчера привезли.
— Слушай, а как же на фронте? Пушки ведь там нужны? И корабли!
— Ну, на один день привезти можно! А СКОРО они вообще не понадобятся!
— Еще одно СКОРО!
Мы снова на Петроградской — глядим сквозь разбомбленный прозрачный дом на две Ростральных колонны, два моста, два рукава Невы, на дне которой вечно будут покоиться клятвенные черепки, а в МОЕЙ — без конца струиться слова нашей растворившейся клятвы.
Из нее до дня написания этой главы не нарушится только вторая половина:
НИКОМУ — НИКОГДА.
Мези-Пиранези
В сухие дни рыжая глина обширного пришкольного пустыря, утрамбованная до каменности, годилась для «воротиков», «классиков», «Али-Бабы», для простой и круговой лапты. В дождь глина, раскисая, густо и неотвязно облепляла ботинки до самого верха и, не отлепляясь даже на горбушкообразных булыгах Малого проспекта, подсохшими лепешками добиралась на ботинках домой и вызывала, если не обтереть ноги, дополнительные семейные скандальчики. В тот день, покрытая сероватым снегом, она оставалась невидимой, зато с высокого крыльца школы плоский и светлый в сумерках пустырь отлично просматривался, являя мне нынешнюю перегруппировку 9–I, еще в Пионерской, после комсобрания, наметившуюся.
ОДЧП в полном составе (Таню Дрот вела под руку Румянцева) провожало Пожар, до этого преданно провожавшую Орлянку, — пять их спин, миновав пустырь, уже перебирались на Малый, чтобы следовать к Рыбацкой, где и жил теперешний комсорг. Дальше, вразброд, парами и поодиночке, но как бы невольно следуя за притягательной этой пятеркой и не спеша сворачивать в свои улицы, двигались остальные спины наших. Одна мохнатая серенькая спина моей Инки повернула в Большую Разночинную: Инка на сей раз не провожалась со мной, посланная матерью за анализами в поликлинику. Я вывалилась на крыльцо самой последней. Ближе всех ко мне замедленно перемещалась сутулая, плотная спина Орлянки, то и дело недоуменно приостанавливаясь, подрагивая, словно чего-то ожидая, и снова продолжая путь в одиночестве. Из-под синей вязаной Наташкиной шапки уныло свисали две косицы, не уложенные в калачик, но и не укрепленные лентами: волосы у Орлянки были до того густущие и мелковьющиеся, что косички держались и так, широконькие, темно-рыжего хлебного отлива, еще в 1–I, тысячу лет назад, прозванные мною «халами» в честь известных булок-плетенок.
«Халы» выглядели так знакомо и так сиротливо, что я пошла за Наташкой, совершенно не представляя, зачем иду и о чем заговорю, если она обернется. Но она не оборачивалась и, свернув в свою пустынную Пионерскую улицу, безрадостно застроенную казармами, больницами и заводскими зданиями, больше не приостанавливалась: все они остались на пустыре и на Малом, за темным шлаковым телом школы. Единственным живым местом на Пионерской был сгусток магазинов возле угла Геслеровского. Тут я прибавила шагу и догнала Наташку в зримом декабрьском пару, вырывавшемся вместе с электричеством и сладковатым духом мороженой картошки из раскрытой двери «Плодоовоща». Я тронула Орлянку за рукав. За очками на ее обернувшемся лице вишенками метнулись, перекатились два изумленных миролюбивых глаза.
— Никандра? Ты откуда? Тебе же тут не по дороге!
— Просто я гуляю. Давно здесь не была.
— Может, тогда догуляешь со мной до моего дома? — вырвалось у нее, и она сразу отвела глаза.
— Ладно. Ты не переживай, Наташка. Утро вечера мудренее.
— Да, — с неожиданным ядом подтвердила она, — и ты еще забыла «возьми себя в руки», «не принимай близко к сердцу».
Я не меньше ее ненавидела эти безразличные шматки житейской мудрости, которые выбрасывают, ленясь найти настоящее утешительное слово — только для этого человека и только по этому случаю. Но искать значило бы заново перебирать и обсуждать комсобрание, и я не то что поленилась, а побрезговала, сказала лишь:
— Вот увидишь, завтра уже будет легче.
— Но СКОРО и ЗАВТРА больше не будет, — ударила она меня не со злостью, а с горечью.
Я опустила было голову, но тут же, встряхнувшись, подняла. В конце концов, не я одна клялась и не я одна не сдержала. Если у меня были то Таня, то Лорка, а теперь — Инка Иванкович, то Наташка, как выяснилось, «ходила, провожалась и клялась» со всем ОДЧП. Значит, кроме тех же Тани и Лорки, еще и с Изотовой, и с Румянцевой. Скоро восемь лет, как наши забытые черепки лежат в Неве под буро-зеленым студнем ила, что неизбежно покрывает любую вещь на дне, как об этом можно судить по камням и деревяшкам, которые снизятся на мелководье у Петрокрепа.
Всего этого я не сказала, а только подумала, и пока думала, мы подошли к Наташкиной парадной — знакомой мне еще попровожаньям в 1–I узкой бордовой двери в беленой грязной стене жилого дома завода «Вулкан», где когда-то работал Наташкин отец, так и не вернувшийся с войны. Я остановилась, готовая привалиться к косяку и вступить в долгий провожальный разговор — судя по Орлянкиному упреку, все же с обсуждением случившегося и с выяснением отношений. Но Наташка то ли передумала, то ли побрезговала, как я, — старалась держаться, словно не было ни комсобрания, ни наших общих восьми изменнических лет.
— Зайдем ко мне?
— Что ты, неудобно…
Я никогда у нее не бывала, вообще боялась показываться родителям подруг: меня уже несколько раз объявляли неподходящей для них. Наши дружбы тщательно контролировались с двух сторон. Родители и классные воспитатели пристрастно обсуждали их на родсобраниях, обмениваясь ценнейшей, утаиваемой девочками, взаимной информацией. Это вызывало не только крушения наших отношений, но и вражду между родителями, естественно, оскорблявшимися, если их дочь публично признавали недостойной дружить с такой-то, могущей эту такую-то испортить и обучить всему дурному. Но хуже всего приходилось недостойной. Она не просто теряла подругу, когда Тома при всем классе запрещала достойной с нею водиться, — она была обречена и на домашние гонения от униженных на родсобрании матерей и отцов. Я, например, в таких случаях слышала: «Ко всему еще и позорище за нее принимать… Не совалась бы к порядочным со свиным рылом!..» Тут Наташка подбавила мне страху:
— Мне нужно будет маме все это рассказать…
Стало быть, она меня звала на роль громоотвода, в расчете моим присутствием смягчить мать. Она будет оправдываться, вилять, а я — подтверждать и заступаться. Перепадет и мне, — даже, пожалуй, все происшедшее сочтут следствием моего дурного влияния. Надо отказываться наотрез и бежать!.. А зачем потащилась
за Наташкой? Покрасоваться, значит, хотела: вот, мол, когда ее все бросили, я… Стоп, почему «покрасоваться», перед кем? Перед Наташкой? Но она ведет себя как ни в чем не бывало, будто я к ней каждый день захожу. Выходит, я хотела даже не перед зрителями благородством пощеголять, а перед самой собой, этак тихонечко услаждаясь, словно конфеты под одеялом лопая. Нет, не может быть, чтобы я так подло и противно планировала! У меня и мысли подобной не мелькало, когда я поворачивала за Орлянкой в ее улицу! Однако все же зачем-то пошла!.. И если кому-нибудь такое истолкование придет в голову (пришло же мне!), это будет куда страшнее, чем встреча с Наташкиной матерью. Шалишь, отказываться нельзя, — покажешь и свою трусость, и расчетливую попытку вернуть старую подругу грошовым, пятиминутным благородством, только до дверей дома. Сама поперлась, вот и попала теперь как кур в ощип. Расхлебывай, что заварила.
— Хорошо, зайду. Ну, тебя и не похвалят!..
— А поглядим, — задорно и загадочно ответила Наташка. — Вдруг да похвалят!
Этого никак не могло быть, разве что чудо какое-то? Так, меряя на свой семейный аршин, заранее трепеща, стесняясь и приготавливаясь глядеть в пол, как всегда при встречах с родителями одноклассниц, думала я, поднимаясь с Наташкой по ее крутой лестнице. Наташка открыла дверь своим ключом.
Но это и вправду был дом чудес.
Лишь крохотная прихожая и видная за ней темноватая кухонька выглядели как у всех: высоко подвешенные над настенным телефоном велосипед, ванночка и санки, несколько разномастных вешалок и электросчетчиков, а вдали — мерцающие слюдяные экранчики двух керосинок на стандартных двустворчатых кухонных столах, закрывающихся деревянными вертушками, как везде. Но едва мы вошли из этой коммунальной похожести в жилые Наташкины комнаты, я попала в непохожесть. Кроме короткого, явно Наташкиного, диванчика, маленького обеденного стола и старинного небольшого рояля с бронзовыми завитушечными подсвечниками, в комнате были только книги. Они не прятались, как у нас, в шкафах, а стояли на открытых полках, очевидно пылясь, на что здесь, очевидно, плевали. Полки закрывали все стены, и на них перед рядами книг теснились сотни безделушек— звериных и человеческих статуэток, кедровых шишек, каких-то засушенных круглых плодов, раковин, коралловых кустиков, ярких картинок в рамках и без. Комнату переполняло откровенное, разнообразное и пестрое веселье — при всей ее пустынности.