Лиловые люпины — страница 30 из 91

Картина и вправду изобиловала душещипательными страстями. Помнится, тигр там убивал свою обожаемую укротительницу в припадке ревности к ее возлюбленному. Мелькало множество нарядов, усеянных блестками, атласно лоснились тигриные полосы, укротительница, сверкая, выходила на арену из оскаленной пасти какого-то черного чудища, но в общем могли бы и не смотреть. Куда интересней было бы просто посидеть со Спичкой, феей, которая хотя порой и заблуждалась, и перебарщивала, но так небывало и поразительно смотрела на вещи…

Когда мы вернулись, Спичка не просто так сидела, а за роялем — играла хорошо мне знакомый «Полонез Огинского». Рояльные свечи в бронзовых подсвечниках были зажжены; два острых язычка МОЕГО колебались по бокам Спички и отражались у нее в глазах. На столе ждали чашки, чайник и вазочка с печеньем. Мы с Наташкой принялись за чай, и пока пили, Спичка все играла и играла печальный, протяжный напев с внезапными, словно бы не к месту, горделивыми и уверенными танцевальными переходами. Неожиданно чередующимися казались и взгляды, которые Спичка временами бросала на дочь. Они, чудилось мне, то обдавали Наташку скорбной и глубинной, чуть не прощальной, волной, как будто стремившейся переплеснуться в Наташкины глаза, то вдруг бросали ей, тоже прямо в зрачки, невесть как зажегшийся третий, упрямый и бодрый МОЙ, и тогда Спичка прямо-таки встряхивала головой и подмигивала своей Турке — ничего, мол, не вешать носа!

Спичка медленно приподнимающейся рукой вытянула за незримую паутинку последний звук из рояля, закурила и сказала:

— А о тебе не будут беспокоиться, Никандра?

Хотя это у нее прозвучало не как «дорогие гости, не надоели ли вам хозяева?», не чтобы скорей выжить пришелицу, а просто и озабоченно, я кинулась в переднюю с криком:

— Ох и достанется мне дома!

— Попробуем сделать, чтобы досталось поменьше, — сказала Спичка, вышла за мною в переднюю, заставила набрать наш номер и взяла трубку. С полминуты я слушала, как она сипло и убедительно объясняется с кем-то и з них из всех, — и Спичка удовлетворенно произнесла, опустив трубку:

— И ничего страшного. Очень даже вежливо приняли.

Еще бы не вежливо! Не кто-нибудь звонил, а мать Наташки Орлянской, гордости класса! Об ее старой дружбе со мной до сих пор вздыхали у нас дома: «И тут прошляпила! Хорошего-то удержать не можешь, растяпища!»

— Но как же ты одна сейчас пойдешь? Тьма сущая, на Пионерской в это время ни души, до самого Геслеровского, — там трамваи, люди…

— Я ее до Геслеровского провожу, — вмешалась Наташка.

— Мудра, ничего не скажешь, — заметила Спичка. — А обратно — одна по нашей пустыне?

— Мам, а я Рудьку с собой возьму, — нашла выход Наташка. Она быстро одевалась. — Мы с ним Никандру до Геслеровского доведем, а потом — вместе домой. Рудька пойдет, он…

— Знаю-знаю, твой преданный кавалер. Годочками только не вышел.

Наташка отправилась за Рудькой. Когда я, простившись со Спичкой и получив «сухим пайком» полный карман печенья, вышла на площадку, они уже ждали меня. Рудька нахлобучил черную кепочку, под которой его пухлое личико стало еще шире, — его к тому же увеличивали выбивавшиеся с двух сторон светлые кудряшки.

Мы молча шагали втроем по «пустыне» — и правда, ни души, лишь особенно тоскливые в этот час кирпичные корпуса, скупо освещенные редкими желтыми лампочками, качавшимися на проводах, — привычный в своей убогости вечерний свет Петроградской. Я по опыту знала — если плакать на улице, лампочки сквозь ресницы и слезы расплываются в лимонные звездчатые, как будто колючие, пятна. Плакать мне, конечно, вовсе не хотелось, зато было неловко: если мы с Наташкой порой и перебрасывались словечком, то Рудька безмолвствовал всю дорогу, кося из-под кепочки в сторону и наверняка ужасно стесняясь сразу двух девятиклассниц — он учился в пятом. Но пусть маленький, смешной и толстый, с нами все же шел «кавалер», выручавший нас из безвыходного положения. Как обычно в таких случаях, я мучилась, считая себя повинной в этом тяжком молчании втроем, и вдруг завела речь о Наташкиных стихах про Демона и Тому.

— Знаешь, может получиться целая поэма, надо продумать дальнейший сюжет, — сказала я, невольно как бы замыкаясь в неприступной взрослой отдельности. — Думаю, дальше будет следующее: Демон влюбится в Тому и решит унести ее на крылах. Но поднять Томочку ему не удастся, уж очень тяжела. Демон надорвется и улетит с печальным шумом покалеченных крыл.

Наташка засмеялась, но Рудька только глянул на меня с боязливой уважительностью и вновь еще более отчужденно закосил в сторону. Попытка завести общий разговор провалилась из-за моего же внезапного важничанья; меня подвел мой собственный сорвавшийся тон. Вечно-то у меня получается как раз обратное тому, чего добиваюсь.

На перекрестке Пионерской и Геслеровского, где на остановочном снегу цвета постного масла виднелись черные фигуры людей, Наташка сказала уверенно:

— Значит, завтра на большой перемене дописываем поэму «Демон и Тома».

— А может, сольем название? «Демонтома» получится, смешное слово, не то техническое, не то медицинское, — предложила я, простилась с ними под хохот Наташки и повернула в Геслеровский, к своей Гатчинской, к поджидающим меня отбрызгам устраненного Спичкой скандала, к неизбежной язвительной реплике матери:

— А уж не было ли там с этой еще кого, кроме той милейшей телефонной дамы, Наташиной матери? Больно долго она шла. Не началась ли, с позволения сказать, эпоха романтики и юных принцев?

И мать не слишком ошибется. Никакой на самом деле не принц, пухлый Рудька, выкормленный на кошках, все-таки был принцем в моем тайном устремлении, в постоянном желании преобразовывать для самой себя то, что есть, в то, чего нет.

Забегая вперед, скажу, что дописывать поэму мы с Наташкой так и не соберемся, и вообще, из обозначившегося было нового сближения ничего не выйдет. То ли это Инка Иванкович к тому времени совсем крепко сжала меня в своих тонких веснушчатых пальцах, то ли еще что — но старинная дружба не всплывет, как и наши черепки. Так, сбившись с ноги, пытаешься выправиться, но ошибочный ритм шага успел стать более удобным и привычным, к нему помимо воли возвращаешься опять. Но всю жизнь я буду помнить и вечер у Наташки, и ее необыкновенную маму Спичку, и Мези-Пиранези в разных «чулочках», и даже безмолвного Рудьку, первого мальчика, проводившего меня хоть до перекрестка, — и буду благодарна Орлянке, и уж конечно никогда не пожалею об этом единственном визите к ней. Она права, СКОРО и ЗАВТРА больше уже не будет, но почему было не попробовать что-нибудь сделать СЕГОДНЯ?

НИЧЕГО НЕ ПОДЕЛАЕШЬ, НО ДЕЛАТЬ-ТО МОЖНО.

Кочевье

…Итак, ОДЧП с утешительными оханьями и оберегающими предосторожностями ввело в предбанник Пожарника, пострадавшего на физре. Мало того что Поджарочка растянула связку на лодыжке, так еще и рассадила коленку о грязный пол физзала. На ее смуглой ноге кровоточила громадная ссадина с уже подсыхающими по краям корочками (сдирать их больно, можно вызвать кровянку, но и не сдирать нельзя, так и тянет).

Первую помощь начали оказывать. Дзотик разжевала найденную в портфеле таблетку стрептоцида и бесстрашно смазала по-жаровскую рану белой кашицей. Лена Румянцева добыла из кармана передника малюсенький флакончик духов «Цветочные» — эти крохотули продавались тогда в ТЭЖЭ на Большом, всего-то по 2-50 флакончик: для таких, как я, — мечта, осуществимая лишь при несколькодневной экономии на школьном буфете; для тех, кто подостойнее, — удобный и недорогой родительский подарок; и для одной Румяшки — сама собой разумеющаяся принадлежность туалета, хотя всем нам душиться категорически запрещалось. Всем нам, но не Лене Румянцевой. Ей, по уже упомянутым неписаным законам, естественно доставалось и дозволялось все самое-самое…

Пожар мужественно, без взвизга, приняла на рану поверх стрептоцидной смазки обильно смоченную духами ватку. Наверно, ей даже и не было больно. Вечно паливший ее изнутри МОЙ, скорее всего, гасил или уравновешивал внешний спиртовой ожог по голому мясу.

В тот же миг Лорка Бываева самоотверженно выхватила из портфеля знакомый всему классу платочек с нежной розой, вышитой гладью на уголке (все знали, до чего Лорка гордилась этой трудоемкой вышивкой с тонкими цветовыми переходами мулине). Но платок оказался слишком мал, чтобы обвязать ногу Пожар, и чересчур велик для компресса, дабы не промок и не присох к ране Пожаров чулок. Тогда Таня Дрот молча протянула Лорке бритву в складном железном футлярчике, и Бываева решительно резанула ею по платку. Отчикнутый кусочек как раз подошел для компресса, но платок с розой погиб. Осталось лишь привязать компресс к колену Поджарочки, но чем?

Пока шло обсуждение — пояском ли от платья, резинкой от пояса или ботиночным даже шнурком, я, должно быть, и вспоминала, вспышечно проглядывала все, что отделяло появление Пожарника в 9–I от нынешнего понедельничного утра 2 марта 1953 года. Ведь такие воспоминания не проходят в форме последовательного рассказа, как получилось у меня, а либо мелькают краткими озаренными картинками, либо обдают колкими охолодевшими брызгами знания и опыта, когда-то бывшими жгучим обваривающим кипятком.

Компресс, наконец, привязали обрывком шпагата, которым до физры был обвязан сверток со спортсменками Дзотика. Пожар попробовала встать среди копошившегося у ее ног ОДЧП и тут же, уже не сдержав вскрика, снова опустилась на скамейку. Про растянутую связку-то и забыли, занявшись ссадиной!

— Давай// мы все-таки// позовем Киру Алексеевну, — как всегда, рублено и сурово предложила Дзотик. — Она// от занятий// освободит// домой отправит// машину// если нужно// вызовет. — Кира Алексеевна работала у нас зав. школьным медпунктом и давала освобождения лишь в самых крайних, непреоборимых случаях. Заметив горячий отвергающий жест Пожар, Изотова прибавила: — А не хочешь// мы тебя саму// к ней отведем// в кабинет.// Дойдешь?..

Медпункт был рядом, между кабинетом директрисы МАХи и учительским убортрестом, но Пожар все с тем же мученическим пламенным отрицанием замотала головой: