На письменном столе, единственном здесь предмете недурных мебельных кровей, мы разложили тетрадки и учебники, примостили к чернильнице вставочки и тесно приставили к столику две табуретки, дабы к приходу Евгении Викторовны создать видимость прилежного совместного труда над уроками. Сами же уселись на Инкин диванчик, заполоненный множеством подушечек, на которых горбушка Даша навышивала пышных цветов и горбоносых попугаев. Горбушка рьяно старалась принарядить своими изделиями обе комнатки: на стенах висели карманчики для платков, газетницы и дорожки, мебель украшали круглые и квадратные салфетки. А уж подушечки, вышитые тесным болгарским крестом, ютились на всех лежаках и сиденьях. Горбушка покупала в посудных и тяжелые, натуралистические тогдашние статуэтки — лося, закинувшего на спину кустистые рога, белого медведя, грозно шедшего на кого-то, красноклювого синекрылого пингвина, служившего с помощью снятия головы еще и графинчиком. Ее ухищрения, на мой взгляд, вовсе не скрашивали, а, наоборот, подчеркивали убожество жилья и к тому же были неудобны. Так, например, наискосок тянувшаяся через все три подушищи Инкиного диванчика длинная дорожка с вышивкой, громко именовавшейся «бродери англез», где вокруг безукоризненно исполненной гладью серой розы красовались прорезные насквозь листья, обработанные по краям тем же серым мулине, немедленно съехала вниз и скомкалась за нашими спинами. Нам попало бы от горбушки за эту «продери наскрозь» (моя переделка), будь Даша дома. Но, по счастью, все Инкины отсутствовали: мать и отчим работали, Юлечка резвилась «в садике», а горбушка, забыв про жарившуюся на кухне треску, очевидно, засиделась у соседки через площадку, глухонемой подсобницы хлебозавода Тони, у которой брала рисунки для вышивок. Смирная и недалекая молчушка Тоня и наблюдательная, подозрительная, злобная горбушка Даша дружили, ухитрялись как-то объясняться, связанные рукодельем и калечеством.
Инка, на безлюдье привольно раскинувшись среди подушечек, уперла в меня ждущий, требующий взгляд. С обреченным и одновременно кокетливым вздохом я достала тетрадь по триге и начала читать ей главу о королевской охоте на чуждой планете Лиоле. Все золото «Острова сокровищ», все клады забытых в джунглях индийских городов Киплинга, все подробные драгоценности из утонченных коллекций Дориана Грея, казалось, были высыпаны на одежды, конскую упряжь и оружие охотничьей кавалькады. Среди придворных короля Лиолы скакали на белых конях и две гостьи, ученые девушки из экипажа «Межпланки», земные красавицы Инесса и Моника (то есть Инка и я). Охоту возглавляла королевская фаворитка, ослепительная Элен Руо, имевшая сильнейшее влияние на властелина Лиолы, а стало быть, управлявшая в то время и всей планетой. Но два ее брата, блестящие вельможи и тонкие политиканы Артур и Марио, с детства приобретшие власть над Элен, перед самой охотой безумно влюбились в инопланетных гостий Инессу и Монику, и таким образом, по цепочке влияний, инопланетянки получали действительное господство над всем, происходившим на Лиоле. Королева же, приятная, но далеко не столь красивая, как Элен, смиренно ехала в сторонке от кавалькады, с кротостью наблюдая откровенные ухаживания мужа за фавориткой.
Изысканные, выгнутые наподобие эрмитажной мебели борзые псицы королевской охоты, на белой шерсти которых густой синью сияли сапфиры ошейников, загнали и прижали к эвкабабовому стволу двух прелестных замшевых ланей. Смертный ужас светился в топазовых глазах несчастных животных. Элен Руо уже заносила копье, чтобы поразить одну из ланей, подраненную стрелой Короля. Добрая Королева и Артур с Марио, старавшиеся заслужить благоволение жалостливых к животным землянок Инессы и Моники, останавливали ее. Разгорался спор; неизвестно было, чья возьмет… На этом месте глава «Под сенью эвкабабов» и обрывалась.
— Ну Никандра это же нет слов! — вскочила с диванчика Инка и зачастила, все же находя слова: — Это же так красиво что прямо очень прекрасно! Ты сама не знаешь кто ты такая и какая ты талантливая и на что способна! Я такого красивого и до того увлекательного не читала и не слыхала даже в «Клубе знаменитых капитанов» по радио им там и в голову не стукнет передавать про наряды и украшения героев или хоть на одну десятую так интересно закрутить содержание! Ты уже настоящая писательница я бы на твоем месте хоть сейчас бросила нашу занудную пятидесятую и стала бы печататься и смеют же учить такой талант и вообще зачем ему учиться это такой серости как я и все они только и необходимо! Дурам как Пожар и эти ОДЧПэшницы а еще лезут со своими заметками для стенгазетки и решаются тебя… саму тебя поучать как эта сухомятина пишется! Какая низость! Да ты же… мне не выразить! Ты моя… ты моя… — еще раз подчеркнула она, делая паузу и подыскивая женский род к слову, которое собиралась употребить, — ты моя гениальница и мне ужасно нравится что Инесса и Моника которые привыкли к короткой одежде так ловко обращаются с этими амазонками шлейфами и диадемами они же как будто в них родились!..
Я таяла, улыбаясь якобы смущенной улыбкой, а Инка, действительно не имея больше слов восхищения мною и гнева на тех, кто посягал на свободу моего творчества, уверенно обняла меня и звонко поцеловала в обе щеки.
В дружбах нашего класса высоко ценились моменты прикосновений, поглаживаний по плечу, прислонений, переплетаний пальцев на ходу, случайных поцелуев, восторженных словесных излияний, — ценились особо и остро, но скрытно и опасливо: «сюсюкания и лизания» осмеивали и возбраняли не одни старшие, а и мы сами, воспитанные замкнутым напряжением своего женского монастыря, здоровой джеклондоновской суровостью и спортивной тренированностью отрядного бойскаутского духа, когда-то, еще до нашего рождения, перенятого школьной и лагерной пионерией и начальной комсомолией. Поэтому такие моменты возникали редко.
Но в тот самый миг, когда меня расцеловывала Инка, я во внезапной внутренней вспышке МОЕГО вдруг поняла истинную причину нашей дружбы. Я нужна Инке как ее собственное, единоличное развлекательное «средство производства», как послушное воплощающее устройство для ее неспособных выразиться мечтаний, ну, как неслыханный в те годы цветной телевизор, выполняющий все ее пожелания с потайным уклоном в эти дела, успешно заменяющий ей чтение книг и походы в кино. И главное — свой, ничей больше. Потому ее так и возмутили притязания Пожар: может быть, остальные средства производства и принадлежат всему народу, но это — ей одной. Как я не сообразила раньше? Ведь и другие девы, с которыми я сближалась, в той или иной мере воспринимали меня так же собственнически.
Мне же в наших отношениях необходима Инкина лесть, такая, какую я и получала, — безоглядная, прямолинейная, а что без знаков препинания, так это и удобней, больше помещалось славословий. И сама ох как хороша, никто не лучше, обе хуже! Я уже непритворно потупилась, краснея за корыстную подкладку нашей дружбы.
Но и такую дружбу приходилось постоянно оберегать, таить от старших и сверстниц, не выставлять, не похваляться, упаси Бог: у меня уже был опыт с Таней и Лоркой. Всегдашний трепет за дружбу намного усиливался перед родсобраниями, а очередное родсобра-ние не когда-нибудь, а сегодня. Родсобрания устрашали нас более всего тем, что там обе власти, школа и дом, решали судьбы дружб в наше отсутствие, — мы не могли явиться туда и оправдаться. Училки и родители приносили нам свои приговоры уже готовенькими. Запретят или не запретят дружить? — волновались многие из нас в вечера родсобраний.
Да и не одни родсобрания разлучали нас. В принципе любой столкнувшийся с дружащими взрослый человек или одноклассница (Лорка, например) могли беспрепятственно разрушать наши дружбы.
Теперь я не думаю, что нас разлучали и вправду потому, что мы друг друга «портим и обучаем дурному» или что дружеское единение облегчает нам нарушение того или иного школьного либо общественного правила. Не потому же, в самом деле, метлой разгоняла нас с Таней и Лоркой та самая дворничиха, что мы якобы подвергались опасности, прислоняясь к трансформаторной будке и что стояли в недозволенной близости от здания милиции. И не затем, как оказалось, Лорка разбивала нас с Таней, чтобы подружиться с нею. И не оттого, действительно, разоблачали и клеймили ОДЧП, что оно буржуазно разлагало класс…
Скорее всего, от дружбы, от любви (как я узнаю впоследствии), от всякого уединенного, предпочитающего друг друга остальным, маленького сообщества исходит некий резкий запах тайного избранничества и безразличия к другим, сладостный для избравших друг друга и невыносимо отталкивающий для посторонних, вызывающий не то ревность, не то зависть, не то вовсе безымянное раздражение: как смеют? у нас же не так? пусть-ка ведут себя, как мы, как все! разъединить! разбить! очернить их друг перед другом!.. Запах любви, о котором мне еще только предстоит узнать, гораздо отвратительнее запаха дружбы, на него посторонние реагируют уже прямыми устыжающими выкриками вслед, а то и «своевременными сообщениями» родным и близким.
Не говоря уж о знакомых, даже совершенно непричастные люди, просто случайные прохожие, мне кажется, во все времена с одинаковой неприязнью чувствуют эти запахи; но в дни моей юности они как-то непостижимо быстро их улавливали, словно в любом обособлении двоих или троих им чудилось нечто подозрительное, заговорщицкое, подлежащее их спасительному вмешательству.
…До нас с Инкой долетел скрип входной двери: пришла с работы Евгения Викторовна. Я едва успела подсунуть тетрадь с романом под среднюю подушку диванчика и принять скромно-озабоченный занятиями вид, как Инкина мать появилась в комнатке. Я смертельно боялась этой еще молодой стройной красавицы с классическим овалом лица, над которым гладкие черные волосы жемчужно разделял тонюсенький ровный пробор, подчеркивавший тяжесть и строгость узла, отклонявшего ее голову назад. Евгения Викторовна работала на истфаке университета, в библиотеке. Сами слова «истфак», «университет», иногда произносимые ею обороты вроде «вчера у нас в деканате» внушали добавочную робость. Больше всего она походила на Авдотью Панаеву, портрет которой нам однажды показала Зубова в какой-то биографии Некрасова, бросив при этом очередную загадку: «тут была любовь втроем пятнадцать лет» — отгадку я буду искать очень долго. Но вместо панаевских блондов, атласа и сверкающего декольте на Евгении Викторовне было закрытое по самый подбородок недлинное платьице. В ушах ее тихохонько поблескивали крошечные золотые сережки. Ее красота казалась мне недовольной, обремененной: еще бы, серьезная работа, сложнейшая семья с клубком отношений двух сводных сестер, отчима и падчерицы, с постоянной зоркой злостью навязан