Лиловые люпины — страница 76 из 91

Сзади всех ехала Королева, приятная женщина, казалось, кротко безразличная ко всему на свете. Может статься, Королеве, постоянно созерцающей возле супруга обольстительную фаворитку, и подобает такое кроткое безразличие, но в роще у нас было хорошо известно, что Королева бесконечно добра и милостива душой. И любовь ко всему живому мерцала в ее теплом зеленом глазу под тонкой черной бровью.

И рана тем временем истощила мои силы и лишила меня, Никки, быстроты. И я на бегу умоляла Юкки оставить меня и спасаться, но он отказался и побежал медленнее, вровень со мной, ибо мы с ним встретились совсем недавно, пасясь на границе нашей рощи и королевского сада, и полюбили друг друга крепкой любовью.

И Юкки желал умереть вместе со мной.

И погоня настигла нас, и две борзые Элен Руо, белая шерсть которых была испещрена черными пятнами, подобными узорам на моховом агате, прижали нас к могучему стволу эвкабаба, покрытого острой и твердой хвоей и усеянного сладчайшими крупными плодами, которые лиольцы считают более вкусными, чем ананас. И псы заливались грозным лаем, и кавалькада Короля остановилась над нами, и копье Элен Руо нависло над головой у меня, Никки. И сказала Королева, удерживая руку Элен:

— Да будет оставлена жизнь этим несчастным животным.

И чужеземка Моника поддержала Королеву:

— Да не убьет никто бедную загнанную тварь! Неужели вы не видите, Элен, какой смертный ужас таится в топазовом зрачке этой лани! Отведите копье, и она благословит вашу доброту!

И Артур, влюбленный в Монику, в угоду ей крикнул Элен:

— Сестра, ты не осмелишься на это!

И Марио, влюбленный в Инессу, обратился к ней:

— Несравненная, прекраснейшая, заступитесь и вы за прелестное это создание!

И отвечала ему Инесса, бережливо поправляя шлейф амазонки:

— На каждой планете свои законы, господин Марио. Я здесь чужая и не могу вмешиваться в дела Лиолы. Если по здешним законам лань надлежит убить и госпожа Руо сделает это, да отвернутся все, кому неприятно смотреть, как отворачиваюсь я!

И Юкки тихо-тихо шепнул мне:

— Прощай, милая Никки! Прощай, я пойду следом за тобой, и мы увидимся там, где не убивают и не отворачиваются…

И тогда сам Король взял за руку свою возлюбленную:

— Дорогая Элен, я и не предполагал, что вы столь немилосердны! Подарите жизнь измученному, раненому, истекающему кровью зверю!

И странные слова сказала Элен Королю, говоря:

— Мой Король и Повелитель, дружочек, воистину это вы более немилосердны, нежели я. Стоит ли, родненький, длить агонию злосчастного подранка? Напротив, голубчик, милосерднее будет немедленно прикончить лань и оборвать ее мучения!..

И Я, НИККИ, ПОЧУВСТВОВАЛА, КАК КОПЬЕ ЭЛЕН РУО КОСНУЛОСЬ МОЕЙ ГОЛОВЫ МЕЖДУ УШАМИ, НЕЖНЫМИ И ПРОЗРАЧНЫМИ, СЛОВНО ЛЕПЕСТКИ КОРИЧНЕВОЙ РОЗЫ, И ХОЛОДНАЯ ЕГО СТАЛЬ НАЧАЛА МЕДЛЕННО РАЗДВИГАТЬ БАРХАТИСТУЮ ШЕРСТЬ МОЕГО ЗАТЫЛКА.

Как же мы теперь?

Я проснусь оттого, что в меня действительно начнут чем-то тыкать, будто желая продолбить насквозь, — но не в затылок холодным острием копья, а в нос и губы — чем-то сыроватым, шуршащим.

Я разлеплю глаза и увижу мать, сидящую прямо у подушки моей кровати в столовой (к моему вчерашнему приходу «светелку» разорили и расставили все по местам).

От матери, почти невменяемой, жертвенно, агрессивно и преувеличенно рыдающей, изойдет четкий, ничем не затушеванный дух «опять»; тут уж буквально запахнет не маленькой бутылочкой, а целой только что опустошенной поллитровкой. Мать обнаружит, что я проснулась, и сделает новый тычок мне в лицо свежим номером «Смены» с портретом товарища Сталина на первой странице, почему-то обведенной широкой полосой черной густой краски.

— Поцелуй, гадина, портретик! Портретик поцелуй, убийца!

— Убийца?! — обалдею я.

— Он умер! Понимаешь, он умер! Ему уже трудно было дышать, а такие, как ты, отравляли ему его последние вздохи! Кто же может дышать одним воздухом с подобным элементом?! Ты убила его, как убиваешь нас!

Сознание всегдашней вины будет у меня уже настолько привычным и непреходящим, что я не возмущусь, но, ошеломленная, и впрямь поцелую портрет грешными своими губами, накануне целовавшимися с Юркой. Товарищ Сталин в «Смене» от 6 марта покажется мне совсем иным, чем на портрете 1934 года, висящем над моей кроватью. Тогда он был черен и кудряв, молодо красив, с головой, повернутой так, словно он откуда-то проказливо высовывался или куда-то всовывался — а может быть, это одно и то же? В нынешних достойных сединах, уже без хитросощуренного озорства в глазах, он будет хорош по-стариковски, благообразно, умудренно, чуть-чуть отстраненно. Мать отдернет газету от моих губ и поцелует ее сама, пачкая мокрые щеки траурной типографской краской. Потом она уткнется в мою подушку, марая и ее, всхлипывая и вскрикивая:

— Нет, как же мы теперь?! Мы все, все? Как мы теперь?!..

— А вот так, — скажет, входя из кухни, бабушка, — помер он, помер, слов нет, горе, как море… да каша-то все одно простынет. Полно ты, Надя, ешь — и в поликлинику, больничный закрывать, народу сегодня меньше набежит. Дай заспанке встать и одеться. В школу пойдет, сама себя середь приличных-то людей устыдится.

— Это-это-это, — послышится с дивана, — это не кор… не кор…

— Что не хор? Нехорошо? — переспросит бабушка. — Чего же хорошего — этакое добро вырастить и в такие дни силы на нее тратить?..

— Нет! Это-это не кормить! — выговорит отец. — Пусть… пусть помнит! — Так у него получится, в одно слово, без промежутка. Меня это не огорчит: есть я и сама не захочу, скорей бы уйти от них от всех…

— Понятно, чего ж ее и кормить, коли он помер, — ответит бабушка и, кажется, усмехнется чуть заметно, но отец поймает:

— Это-это-это… Со… Софья Федоров-на! Ниче… го смеш… ного!

— Еще бы, смеяться, милый зятек, вы тогда только и будете, когда я на тот свет отправлюсь! Вот вас и разбирает горевать, что не моя нынче очередь!..

— Это-это-это… Со-фья Федо-ровна, хва! Хва-тит!

— Тебя и то вылечили! — крикнет мать отцу, поднимаясь. — Говоришь ведь, вон с мамой как препираешься, другого дела, видите ли, нет! Тебя и то спасли, а… — Она не договорит «а зачем?», но все поймут, и отец резко замолкнет.

Тем временем я, одеваясь, прогляжу «Смену». Над портретом шапкой будут напечатаны слова: «5 МАРТА В 9 ЧАС. 50 МИНУТ ВЕЧЕРА ПОСЛЕ ТЯЖЕЛОЙ БОЛЕЗНИ…» Стоп, но девять пятьдесят вечера — это же двадцать один пятьдесят, 5 марта, — цифры, которые мне велел запомнить Юрка после того, как мы обнимались таким особым, палящим, бесстыдным образом… Я испытаю ужас перед собой, — немедленно начнут сбываться бабушкины слова «сама себя устыдится». Он умер именно в ту минуту! Может, я и правда что-то вроде убийцы?..

Слева, внизу газетной страницы, я увижу никому уже не нужный «Бюллетень о состоянии здоровья И. В. Сталина на 16 часов 5 марта 1953 г.» — а в это время мы вчера как раз пялились на правительственную дачу, что против Крестовского собачьего питомника, и целовались в укромном закутке Юркиного стадиончика!..

Справа, под портретом, я прочту «Медицинское заключение о болезни и смерти И. В. Сталина», где меня оледенит фраза о «так называемом периодическом дыхании с длительными паузами (дыхание Чейн-Стокса)». Эта жуткая двойная фамилия совершенно убедит меня: мать права, я повинна в предсмертном ухудшении дыхания товарища Сталина!..

Ниже «Заключения» узенькими полосками протянутся известие «Об образовании Комиссии по организации похорон» и сообщение этой Комиссии, что «гроб с телом Иосифа Виссарионовича Сталина будет установлен в Колонном зале Дома Союзов» и что «о времени доступа в Колонный зал Дома Союзов будет сообщено особо».

Меж тем репродуктор, отказавшись от выжидательного «тиу-ти», навязшего за эти дни в ушах, начнет транслировать нескрываемо траурную музыку, «Похоронный марш» Шопена. Между кусками марша то и дело примется встревать глубокий и низкий, как из бочки, голос диктора, с печальною стойкостью произнося фразы, уже мелькнувшие в передовице «Смены»:

— В эти скорбные дни все народы нашей страны еще теснее сплачиваются в великой братской семье под испытанным руководством Коммунистической партии, созданной и воспитанной Лениным и Сталиным… Партия видит одну из своих важнейших задач в том, чтобы воспитывать коммунистов и всех трудящихся в духе высокой политической бдительности, в духе непримиримости и твердости в борьбе с внутренними и внешними врагами…

В том числе и со мной, пойму я. Ведь если я каким-то образом ухитрилась способствовать кончине товарища Сталина, то кто я как не тайный враг, двулично притворившийся обычной школьницей, разрушающий, позорящий и дом, и школу?.. Да еще с этим не осуществленным, но окончательно преступным вчерашним умыслом в придачу! Дом и школа — это было вчера. Сегодня я — одна уже против целой страны, решившей со мной бороться. И я соображу, что обречена, что рано или поздно она, такая огромная, одна шестая Земли, меня раздавит. И за дело. Знаю уже, знаю, что товарищ Сталин умер, а до сих пор не нахожу в себе никаких скорбных чувств. Вон как все горюют, сплачиваются, плача (не родственные ли слова?), все, и семья, и радио, и газета. Только я не чувствую ничего, кроме пробочно-тупого обалдения, ощущения, что все нарушено, сорвано с мест, завито в какой-то неизвестно куда мчащийся гигантский клубок… Лишь погода, которой решительно на все наплевать, ведет себя, как я!

День порешит быть нежданно погожим, и белую печь столовой слабенько выжелтит отсвет солнца, что косым углом озарит верхние этажи противоположного флигеля, как всегда опасаясь спускаться в затхлые глубины нашего двора. В немощном световом пятне на печке мне почудится что-то столь же изолированное и противозаконное, как я сама. Так и не выжав из себя ни слезинки, ни горестного выкрика, я обогну стол с завтракающими, оденусь и выйду.

На улице солнце перестанет быть изолированным, оно будет повсюду, противопоставляясь, разнуздываясь, чуть ли не злорадничая. Прохватит, пропитает пальто ветерок с залива, пахнущий весенней морской тиной; оголтело засверкает быстро тающий ночной лед на лужах. По привычке я стану «помогать весне», ломая лед ботинками и озираясь по сторонам.