Но чем больше черепаха ел на небе, тем большего ему хотелось. И однажды он решил, что будет подниматься на небо один и съедать порцию пса. Черепаха пришел на условленное место к сухому кусту и, подражая голосу пса, запел. Но пес услышал, рассердился и стал петь громче.
— ‘Nne, Nne, Мама, мама!
— Njemanze! — подхватили кузены.
— ‘Nne, Nne! Это не твой сын поднимается!
— Njemanze!
— ‘Nne, Nne! Обрежь веревку! Это не твой сын поднимается! Это хитрый черепаха!
— Njemanze!
Мать пса обрезала веревку, и черепаха, который уже наполовину поднялся к небу, кубарем полетел вниз. Он упал на камни и разбил панцирь. И с того самого дня у всех черепах он с трещиной.
— У черепахи треснутый панцирь! — фыркнул Чима.
— А вам не кажется странным, что только мать пса попала на небо? — как бы случайно поинтересовался Обиора по-английски.
— И вообще, кто эти богатые друзья на небе? — подхватила Амака.
— Должно быть, предки пса, — заметил Обиора.
Кузены расхохотались, и дедушка засмеялся тоже, мягко, негромко, словно понимал английские слова. Потом он откинулся назад и закрыл глаза. А я наблюдала за ними и жалела, что я не кричала «Njemanze» вместе со всеми.
Дедушка Ннукву проснулся раньше всех. Он хотел завтракать, сидя на террасе и наблюдая за встающим солнцем. Поэтому тетушка Ифеома попросила Обиору расстелить на террасе циновку. Мы завтракали вместе с дедушкой, слушая его рассказы о мужчинах, собиравших пальмовый сок, и о том, как они с рассветом уходили из деревень, чтобы забраться на пальмы, потому что после восхода сок становился кислым. Я понимала, что он скучает по своей деревне и по пальмам, на которые взбирались сборщики сока с поясами, сплетенными из тех же пальмовых листьев, которыми они привязывали себя к стволам.
У нас был хлеб, okpa и Boumvita, но тетушка Ифеома все равно сделала немного фуфу, чтобы спрятать в них дедушкины таблетки. Она бдительно проследила, чтобы он их проглотил, и только после этого немного расслабилась.
— С ним будет все в порядке, — сказала она по-английски. — Скоро он начнет проситься обратно в деревню.
— За дедушкой нужен уход, — заявила Амака. — Может, ему стоит сюда переехать, мам. Не думаю, что эта девочка, Чиньелу, заботится о нем как полагается.
— Igasikwa![99] Он никогда не согласится тут жить.
— Когда ты отвезешь его сдавать анализы?
— Только завтра. Доктор Ндуома сказал, что можно сделать два анализа вместо четырех, но потребуется полная оплата. Поэтому сначала мне придется отстоять огромную очередь в банке.
Во двор въехала машина, и еще до того, как Амака спросила: «Это отец Амади?», — я уже знала, что это он. Я видела эту маленькую «Тойоту хэтчбек» только дважды, но уже узнала бы этот автомобиль где угодно. У меня задрожали руки.
— Он говорил, что заедет проведать дедушку Ннукву.
Отец Амади был в свободной, опоясанной вокруг талии черной веревкой сутане с длинным рукавом. Его легкая пружинящая походка приковывала к себе взгляд, даже когда он носил облачение священника. Я развернулась и опрометью бросилась в спальню. Из окна, на котором не хватало пары планок жалюзи, я хорошо видела палисадник. Я приникла к маленькому отверстию в москитной сетке, в появлении которого Амака винила мотыльков, каждый вечер вившихся вокруг лампочки.
Отец Амади стоял возле окна, так близко, что я могла рассмотреть волны, которыми лежали его курчавые волосы, напоминавшие рябь на воде.
— Он так быстро поправляется, Chukwu aluka[100], — вымолвила тетушка Ифеома.
— Наш Господь милостив, Ифеома, — с радостью, словно дедушка Ннукву и его близкий родственник, ответил отец Амади. Потом он расказал, что собирается навестить друга, который только что вернулся из миссии на Папуа Новой Гвинее. Повернувшись к Джаджа и Обиоре, он произнес:
— Я заеду за вами сегодня вечером. Поиграем на стадионе в футбол с ребятами из семинарии.
— Хорошо, отец, — звонко ответил Джаджа.
— А где Камбили? — спросил он.
Мое дыхание участилось. Не знаю почему, но я была благодарна за то, что отец Амади произнес мое имя, что он его запомнил.
— По-моему, она в квартире, — ответила тетушка Ифеома.
— Джаджа, скажи ей, что она может поехать с нами, если захочет.
Позже, когда они вернулись, я сделала вид, что сплю. Я не выходила в гостиную до тех пор, пока не услышала, как он выезжает из двора вместе с Джаджа и Обиорой. Я не хотела ехать с ними, но в то же время, когда звук мотора его машины затих, мне хотелось броситься за ней со всех ног.
Амака была в гостиной с дедушкой Ннукву, медленно втирая вазелин в оставшиеся пряди его волос. После этого она натерла его грудь и лицо тальком.
— Камбили, — сказал дедушка, увидев меня, — ты знаешь, что твоя кузина хорошо рисует? В былые времена она украшала бы святыни наших богов, — его голос звучал немного мечтательно и сонно. Скорее всего, так действовала одна из таблеток.
Амака даже не взглянула на меня. Она последний раз ласково коснулась дедушкиных волос, а затем села на пол перед ним. Я следила за быстрыми движениями кисти, взлетавшей от палитры к листу бумаги. Амака рисовала так быстро, что я ожидала увидеть обычную мазню, но постепенно на листе начали проступать четкие грациозные формы. Я слышала тиканье висевших на стене часов, украшенных портретом Папы, облокотившегося на посох. Тихий скрежет, с которым тетушка Ифеома отчищала на кухне пригоревшую кастрюлю, казался здесь чужеродным. Амака и дедушка иногда разговаривали, и их голоса переплетались. Они понимали друг друга, почти не пользуясь словами. Наблюдая за ними, я ощутила острую тоску по чему-то, чего, как я знала, у меня никогда не будет. Я хотела встать и уйти, но ноги не слушались меня. Наконец я заставила себя встать и вышла на кухню. Ни дедушка Ннукву, ни Амака не заметили моего отсутствия.
Тетушка Ифеома сидела на низкой табуретке и чистила горячие таро[101], срезая с них коричневую кожу и бросая липкие клубни в деревянную ступу. Потом остужала разогревшиеся пальцы, опуская их в миску с холодной водой.
— Почему ты так выглядишь, о gini?[102] — спросила она.
— Как так, тетушка?
— У тебя слезы на глазах.
Я коснулась глаз и поняла, что они мокрые.
— Наверное, мошка залетела.
Тетушка Ифеома с сомнением посмотрела на меня.
— Поможешь мне с таро? — наконец произнесла она.
Я пододвинула к ней табуретку и села. В руках тетушки кожура с таро счищалась довольно легко, но когда я взяла один округлый клубень и сдавила его с одного края, его кожура не сдвинулась с места, а мои пальцы обожгло жаром.
— Сначала подержи пальцы в воде, — и она показала, как и где надо нажимать, чтобы выдавить клубни из кожуры. Я наблюдала, как она взбивала таро в ступке, часто окуная пестик в воду, чтобы овощная масса не прилипала к нему. Густая белая кашица приклеивалась к пестику и к ее рукам, но тетушка выглядела довольной, потому что это означало — из этого таро получится вкусный и густой суп.
— Видишь, как быстро поправляется дедушка Ннукву? — спросила она. — Он смог просидеть так долго, что Амака успела нарисовать его. Это настоящее чудо. Пресвятая Дева нас не оставляет.
— Но как может Богородица заступаться за безбожника, тетушка?
Тетушка Ифеома переложила взбитую пасту из таро в кастрюлю с супом, затем посмотрела на меня и сказала, что дедушка не безбожник, а сторонник традиций предков. И что когда дедушка Ннукву по утрам совершает itu-nzu, ритуал имеет то же значение, что и наша молитва Розария. Она продолжала говорить, но я уже не слушала, потому что из гостиной донесся смех и веселые голоса Амаки и дедушки Ннукву. Я не знала, продолжат ли они смеяться, если я войду в комнату.
Когда меня разбудила тетушка Ифеома, в комнате было еще сумрачно. Стрекот цикад затихал, а сквозь окно донесся крик петуха.
— Nne, — тетушка Ифеома потрясла меня за плечо. — Твой дедушка Ннукву сейчас на террасе. Иди и понаблюдай за ним.
Я чувствовала себя полностью проснувшейся, хоть мне и пришлось тереть глаза, чтобы они открылись. Тетя говорила, что дедушка не безбожник, но я все равно не поняла, зачем она отправляет меня на террасу.
— Nne, только помни, надо вести себя тихо. Понаблюдай за ним, — прошептала тетушка, пытаясь не разбудить Амаку. Я обвязалась накидкой поверх ночной рубашки и осторожно вышла из комнаты.
Дверь на террасу была наполовину открыта, и красноватый отсвет раннего рассвета понемногу просачивался в комнату. Я не стала включать свет и прижалась к стене возле двери.
Дедушка Ннукву сидел на низкой табуретке, сложив ноги треугольником. Слабый узел, скрепляющий его выцветшую голубую накидку, распустился, и она съехала с его бедер, свесившись на пол. Рядом стояла керосиновая лампа со слабо зажженным фитилем. Колышущееся пламя бросало топазовые блики на узкую террасу, на редкие седые волосы на груди дедушки Ннукву, на дряблую темную кожу его ног. Он наклонился, чтобы нарисовать на полу линию с помощью nzu[103], который держал в руке, и заговорил, опустив голову. Казалось, он обращается к линии из белого мела на полу, казавшейся в утренних сумерках желтой. Он говорил с богами или с предками, и я вспомнила, как тетушка Ифеома рассказывала, что иногда эти два понятия переплетались и менялись местами.
— Чинеке! Благодарю тебя за это утро! Благодарю за то, что солнце всходит, — когда дедушка говорил, у него дрожала нижняя губа. Может, именно поэтому одно его слово перетекало в другое. Он снова наклонился, чтобы начертить линию, на этот раз резко и с суровой решимостью, из-за чего на его предплечьях закачались кожистые мешочки потерявших упругость мышц.