— Это потому, что стадион строили целых десять лет. Почти все деньги расползлись по чьим-то карманам, — пробормотала Амака.
— Тетушка, у меня нет шорт, — сказала я.
Тетя не стала спрашивать почему. Она попросила Амаку дать их мне, и та не отказала. Я задержалась у зеркала, но не так надолго, как это делала Амака, потому что тогда бы меня замучило чувство вины. Тщеславие — это грех. Мы с Джаджа смотрели на себя только для того, чтобы понять, правильно ли застегнуты пуговицы.
Чуть позже я услышала, как подъехала «Тойота». Я взяла помаду Амаки с комода и накрасила губы. Результат получился не таким хорошим, как я ожидала. Губы даже не переливались бронзой. Я стерла помаду. Без нее губы выглядели бледными, скучного коричневого цвета. И я снова накрасилась. У меня тряслись руки.
— Камбили! Отец Амади тебе сигналит! — крикнула тетушка Ифеома. Я вытерла помаду тыльной стороной ладони и вышла из комнаты.
В машине пахло отцом Амади. Это был чистый запах, напоминающий о ясном голубом небе. Его одежды показались мне короче, чем прежде, потому что сейчас они обнажали мускулистые бедра, покрытые негустыми темными волосами. Нас разделял узкий кусочек пространства. Раньше я находилась близко к священнику только во время исповеди. Но сейчас, когда одеколон отца Амади заполнил легкие, каяться мне было сложно. Я чувствовала себя виноватой, потому что не могла сосредоточиться на своих грехах, не могла думать ни о чем, кроме его близости.
— Я сплю в одной комнате с дедушкой-язычником, — выпалила я.
Он слегка повернулся ко мне, и я успела заметить, как заблестели его глаза. Неужели он улыбнулся?
— Почему ты так говоришь?
— Это грех.
— А почему это грех?
Я уставилась на него, чувствуя, что чего-то не понимаю в Писании.
— Не знаю.
— Так сказал тебе отец.
Я отвернулась к окну. Не стану цитировать папу, раз уж отец Амади явно несогласен с его мнением.
— Джаджа немного рассказал мне о вашем отце, Камбили.
Я прикусила нижнюю губу. О чем же гововорил Джаджа? Отец Амади больше ничего не добавил. Мы подъехали к стадиону. Отец Амади быстро окинул его взглядом: бегунов было немного, мальчики еще не пришли, поэтому футбольное поле пустовало. Мы сели на ступени под крышей в одной из зон для зрителей.
— Почему бы нам не поиграть в мяч, пока не пришли мальчики? — предложил он.
— Я не умею.
— А в гандбол ты играешь?
— Нет.
— В волейбол?
Я посмотрела на него, потом отвернулась. Интересно, если бы Амака его рисовала, то смогла бы передать гладкость кожи, прямые брови, которые сейчас были слегка приподняты, когда он смотрел на меня?..
— Я играла в волейбол в первом классе, — сказала я. — Но я перестала, потому что… потому что у меня получалось неважно и никто не хотел брать меня в команду, — я не отводила глаз от неокрашенных опор сидений для зрителей. Ими так давно не пользовались, что сквозь крохотные трещины в цементе стали пробиваться растения.
— Ты любишь Иисуса? — неожиданно спросил отец Амади, вставая.
— Да, — я испугалась. — Да, я люблю Иисуса.
— Тогда докажи мне это. Попробуй меня догнать, покажи, как ты любишь Иисуса, — едва закончив говорить, он бросился бежать — минута, и уже вдали мелькает его голубая футболка. Ни секунды не раздумывая, я встала и бросилась следом. Ветер дул мне в лицо, в глаза, в уши, и отец Амади сам был как неуловимый голубой ветер. Я не смогла догнать его, пока он не остановился возле футбольных ворот.
— Выходит, Иисуса ты не любишь, — поддразнил он меня.
— Вы слишком быстро бегаете, — я задыхалась.
— Я дам тебе отдохнуть, и потом ты получишь еще один шанс показать мне, как ты любишь Господа.
Мы бегали еще четыре раза. Я его так и не догнала. Наконец мы рухнули на траву, и он сунул мне в руку бутылку воды.
— Твои ноги отлично подходят для бега. Тебе надо больше тренироваться.
Я отвела глаза. Мне еще не доводилось слышать чего-то подобного. И то, что он смотрел на мои ноги, да и вообще на любую часть меня, казалось чем-то слишком близким, слишком интимным.
— Неужели ты не умеешь улыбаться? — спросил он.
— Что?
Он потянулся ко мне и растянул в стороны уголки моих губ:
— Улыбка.
Мне хотелось улыбнуться, но я не могла. Мои губы и щеки были словно заморожены, и ни жаркое солнце, ни стекавший по ним пот их не отогрели. Я слишком хорошо осознавала, что он наблюдает за мной.
— Что у тебя на руке? — спросил он.
Я посмотрела на руку и заметила на влажной от пота руке след от торопливо стертой помады. Я даже не заметила, как много помады я, оказывается, нанесла.
— Это… пятно, — ответила я, чувствуя себя глупо.
— Помада?
Я кивнула.
— Ты когда-нибудь красила губы?
— Нет, — сказала я и почувствовала, что уголки губ слегка дрожат. Он знал, что сегодня я впервые попыталась накраситься. Я улыбнулась. И улыбнулась снова.
— Добрый вечер, отец! — эхом раздалось вокруг, и нас окружили восемь мальчиков. Они все были одного со мной возраста, в дырявых шортах и застиранных майках, с одинаково расчесанными укусами насекомых на ногах. Отец Амаду снял футболку, бросил мне на колени и пошел с мальчиками на поле. Когда он обнажил торс, стало видно, какие прямые и широкие у него плечи. Я не смотрела на футболку отца Амади, медленно подбираясь к ней рукой. Мои глаза следили за футбольным полем, за бегущими ногами отца Амади, за летающим черно-белым мячом, за ногами мальчиков, чьи движения сливались в одно. Наконец моя рука коснулась футболки и робко двинулась по ней, словно она была частью отца Амади. И в этот момент он подул в свисток, объявляя перерыв, чтобы попить воды. Он принес из машины очищенные апельсины и бутылки. Все сели на траву и стали есть апельсины, а я наблюдала, как громко смеется отец Амади, откидывая голову назад и упираясь локтями в траву. Я гадала, чувствуют ли мальчики рядом с отцом Амади то же, что чувствую я.
Я так и держала на коленях футболку, пока он играл. Подул прохладный ветер, постепенно охлаждая мое влажное от пота тело. Наконец отец Амади дал два коротких свистка и один, последний — длинный. Мальчики собрались вокруг него, склонили головы и помолились.
— До свиданья, отец Амади! — снова эхом раздались голоса, когда он развернулся и уверенно пошел в мою сторону.
В машине он поставил кассету в магнитофон. Это были молитвенные песни на игбо. Я знала самую первую — мама иногда пела ее, встречая нас с Джаджа из школы в конце полугодия, когда мы приносили домой табели. Отец Амади подпевал, и его голос был мягче, чем у певца на кассете. Когда первая песня закончилась, он сделал музыку тише и спросил:
— Тебе понравилась игра?
— Да.
— Я вижу Иисуса в лицах этих мальчишек.
Я посмотрела на него, не понимая. У меня плохо совмещался образ белокурого Христа, висящего на полированном кресте в церкви Святой Агнессы, с расчесанными ногами этих ребят.
— Они живут в Угву Оба. Большинство больше не ходит в школу, потому что их семьям это не по карману. Экуеме помнишь, в красной майке? — я кивнула, хотя не помнила, о ком он говорил. Все майки казались мне одинаково бесцветными. — Его отец был водителем при университете, но его сократили, и Экуеме пришлось бросить старшие классы в Нсукке. Сейчас он работает кондуктором автобуса, и дела у него идут совсем неплохо. Эти мальчики вдохновляют меня, — и отец Амади подхватил песню: I na-asi т esona уа! I na-asi т esona уа! Я кивала в такт. В моем представлении нам совершенно не нужна была музыка, потому что его голос сам по себе звучал мелодично. У меня появилось чувство, что я оказалась там, где должна быть. Дома.
Некоторое время отец Амади подпевал, затем снова убавил громкость.
— Ты не задала мне ни одного вопроса, — сказал он.
— Я не знаю, о чем спрашивать.
— О, тебе стоит поучиться у Амаки искусству задавать вопросы. Почему дерево растет вверх, а его корни уходят вниз? Зачем нужно небо? Что такое жизнь? А зачем? Почему?
Я засмеялась. Звук получился странным, как будто я слушала запись со смехом совершенно незнакомого мне человека. Мне кажется, я ни разу не слышала, как смеюсь.
— Почему вы стали священником? — выпалила я и пожалела, что мои губы не удержали эти слова. Ну конечно же, он услышал «призыв Всевышнего», как говорят в школе все преподобные сестры: «Слушайте призыв Всевышнего, когда молитесь». Иногда я представляла, как Бог зовет меня грохочущим голосом с британским акцентом. Он не сможет правильно произнести мое имя, и, как у отца Бенедикта, оно прозвучит с ударением на первом слоге.
— Сначала я хотел быть доктором. Но однажды в церкви я услышал проповедь, и вся моя жизнь навеки изменилась, — ответил отец Амади.
— Да?
— Это шутка! — он бросил на меня взгляд, удивленный, что я этого не поняла. — На самом деле все намного сложнее, Камбили. Когда я рос, у меня было много вопросов. А служение Богу стало самым близким из тех ответов, которые я нашел.
Я задумалась, что это за вопросы и возникали ли они у отца Бенедикта. Затем с горькой и неожиданно жгучей грустью я подумала о том, что гладкая кожа отца Амади не повторится в его ребенке и эти мускулистые руки не поднимут сына, который захочет потрогать люстру.
— Ewo[105], я опаздываю на встречу капелланов, — посмотрев на часы, воскликнул он, — я высажу тебя и сразу уеду.
— Извините.
— За что? Я приятно провел время. И ты обязана снова пойти со мной на стадион. Да я свяжу тебя по рукам и ногам, если придется, и понесу на плече, — со смехом добавил отец Амади.
Я смотрела на приборную панель с сине-золотым стикером Легиона Церкви Марии. Как он не понимает, что я не хочу, чтобы он уезжал? И мне не нужны уговоры, чтобы пойти с ним на стадион или куда-либо еще. Когда я выходила из машины, этот день снова пробежал перед моими глазами. Я улыбалась, бегала, смеялась. Мне казалось, что моя грудь наполнилась чем-то вроде пены для ванны. Чем-то легким. И эта легкость была такой сладкой, что я почти чувствовала ее на языке, сладость выспевшего ярко-желтого кешью.