Она протянула руку и поправила косичку, которая в этом не нуждалась.
— Мужчина не отводит девушку причесать ей волосы, если не влюблен в нее, говорю тебе. Такого не бывает, — авторитетно заявила мастерица. И я кивнула, потому что опять не знала, что сказать.
Мамаша Джо плюнула себе на ладонь, потерла руки, подвинула к себе корзину с улитками и принялась их укладывать заново. А я прикидывала, плевала она себе на руки перед тем, как начала плести мои волосы, или нет. Перед возвращением отца Амади какая-то женщина в синей накидке и с сумкой, которую она держала под мышкой, принесла Мамаше Джо целую корзину улиток. Мастерица назвала ее nwanyi oma[131], хотя та вовсе не была красивой, а я почему-то представила бедных улиток зажаренными до корочки и плавающими в супе этой женщины.
— Спасибо, — сказала я отцу Амати, когда мы шли к машине. Он так хорошо заплатил Мамаше Джо, что та даже пыталась протестовать, правда, без особого рвения — просто сказала, что ей нельзя брать столько денег за косички племянницы тетушки Ифеомы.
Отец Амади отмахнулся от выражений моей благодарности с легкостью человека, исполнившего долг.
— О maka[132], эта прическа подчеркивает красоту твого лица, — сказал он, глядя на меня. — Знаешь, у меня до сих пор нет никого на роль Пресвятой Девы в нашей постановке. Тебе стоит попробовать. Когда я был в юниорате, эту роль всегда исполняла самая красивая девочка из католической школы.
Я сделала глубокий вдох и вознесла быструю молитву против заикания.
— Я не умею. Я никогда не участвовала в спектаклях.
— Ты можешь попробовать, — ответил отец Амади.
Он повернул ключ в замке зажигания, машина завелась, сначала заскрипев, а потом вздрогнув всем корпусом. Перед тем как выехать на забитую людьми и транспортом рыночную дорогу, он еще раз взглянул на меня и сказал:
— Ты можешь все, чего захочешь, Камбили.
По дороге мы подпевали хору из магнитофона. И я тоже пела, пока мой голос не стал таким же мягким и мелодичным, как его.
Зеленая табличка с надписью «Католическое капелланство имени Святого Петра, Университет Нигерии», прикрепленная у входа в церковь, была подсвечена белой лампочкой. Мы с Амакой вошли в наполненный ароматами благовоний неф и сели в первом ряду, наши бедра соприкасались. Мы пришли вдвоем, потому что тетушке Ифеоме с мальчиками больше нравилось посещать утренние службы.
В церкви Святого Петра не было больших свечей или богато украшенного мраморного алтаря, как в церкви Святой Агнессы, а женщины, повязывая шарфы на головы, не старались прикрыть все свои волосы. Некоторые вообще обходились черными полупрозрачными наколками. Я наблюдала за ними, когда они подходили на проскомидию. Кто-то вообще пришел в брюках и даже в джинсах. Отец был бы крайне возмущен: волосы женщин должны быть покрыты в доме господнем, и не пристало им носить мужскую одежду! Вот что бы он сказал.
Мне показалось, что простое деревянное распятие, висевшее над алтарем, стало раскачиваться из стороны в сторону, когда отец Амади поднял вверх просвиру во время консекрации. Его глаза были закрыты, и я точно знала, что его, священника в белых хлопковых одеждах, уже не было за алтарем. Он находился где-то в другом месте, о котором знали только он и Господь. Он причастил меня, и когда его палец коснулся моего языка, я хотела упасть перед ним на колени. Но громоподобное пение хора заставило меня собраться и дало мне силы дойти до своего места.
После того как мы произнесли молитву «Отче наш», отец Амади не стал говорить: «А теперь предложите друг другу символ мира». Вместо этого он запел на игбо: «Ekene nke udo-ezigbo nwanne m nye m aka gi» («Это приветствие мира. Моя дорогая сестра, мой дорогой брат, дай мне свою руку»).
Люди зааплодировали и стали обмениваться объятиями. Амака обняла меня, затем обернулась, чтобы быстро обнять семью, сидевшую позади нас. Отец Амади улыбался мне из-за алтаря, его губы двигались. Я не знаю, что именно он мне тогда сказал, но я думала об этом, пока он вез меня и Амаку домой после мессы.
По дороге отец Амади попенял Амаке, что так и не получил от нее подтверждения ее конфирмационного имени. А ему нужно завтра показать список всех детей, которые должны пройти обряд конфирмации, капеллану. Амака заявила, что не хочет брать английское имя, и тогда отец Амади засмеялся и сказал, что готов помочь ей выбрать подходящее, если она согласится. Я смотрела в окно. Света не было, поэтому вся территория университета выглядела безжизненной, словно накрытой черно-синим покрывалом. Улицы, по которым мы ехали, походили на длинные темные тоннели, и это ощущение только усиливали живые изгороди по обеим сторонам дороги.
В домах мерцали желтым светом керосиновые горелки, зажженные на террасах и в некоторых комнатах, и потому окна напоминали глаза сотен диких кошек.
Тетушка Ифеома сидела на террасе, напротив своей приятельницы. Обиора лежал на матрасе между двумя керосиновыми лампами. Обе горели на самом низком фитиле, наполняя террасу пляшущими тенями. Мы с Амакой поздоровались с приятельницей тетушки Ифеомы, одетой в яркую тунику из «вареной» ткани. Волосы у гостьи были коротко подстрижены. Она улыбнулась нам и сказала:
— Kedu?
— Отец Амади просил передать тебе привет, мам. Он не смог зайти, потому что его ждали в капелланстве, — сказала Амака. Она потянулась за одной из керосиновых ламп.
— Оставь лампу, Джаджа и Чима зажгли в доме свечи. Только закрой двери, чтобы насекомых не налетело, — велела тетушка Ифеома.
Я сняла с волос шарф, села возле тетушки и стала наблюдать за танцем привлеченных светом насекомых. Вокруг ламп неторопливо ползало множество крохотных жучков со странными, не до конца сложенными крыльями. Воздух наполняли маленькие желтые мухи, которые частенько летали слишком близко к моим глазам. Тетушка Ифеома рассказывала о вчерашнем визите представителей «отдела безопасности». Черты ее лица выглядели нечетко в тусклом свете ламп, и она часто делала паузы, чтобы добавить рассказу драматизма, хоть ее приятельница и повторяла все время вопрос: «Gini mezia» («Что было дальше?»). Тетушка Ифеома отвечала ей: «Chelu пи» («Погоди»), и вела повествование дальше, не торопясь, с удовольствием.
После того как рассказ был закончен, приятельница тетушки Ифеомы долго молчала, и тон разговору стали задавать не люди, а оживившиеся цикады. Их оглушительное пение раздавалось так близко, словно они были совсем рядом, хотя они вполне могли находиться и в нескольких милях от нашей квартиры.
— А ты слышала, что случилось с сыном профессора Окафора? — наконец спросила гостья. Она говорила больше на игбо, чем по-английски, зато английский звучал с отчетливым британским акцентом. У моего отца получалось иначе: он использовал этот акцент только в общении с белыми людьми и иногда опускал в предложении несколько слов. Поэтому выходило, что часть его фразы звучала на игбо, а часть — на британском английском.
— Какого Окафора? — спросила тетушка Ифеома.
— Того, который живет на Фултон авеню. С его сыном, Чидифу?
— Это тот, что дружит с Обиорой?
— Да, он. Он украл у отца экзаменационные задания и продал их студентам отца.
— Ekwuzin![133] Этот мальчик?
— Да. Теперь, когда университет закрыли, студенты пришли к профессору домой и потребовали, чтобы маленький хитрец вернул им деньги. А он их, конечно, уже потратил. Вчера Окафор выбил сыну передний зуб. Это тот самый Окафор, который считает, что проблем в университете нет и быть не может и готов на что угодно, лишь бы заслужить благосклонность больших людей в Абудже. Это он составляет список неблагонадежных преподавателей. Я слышала, там есть и твое, и мое имена.
— Это я тоже слышала. Мапа[134], но как это связано с Чидифу?
— Что важнее — пресечь рассказы о раке или вылечить рак? У нас нет денег, чтобы давать их на карманные расходы детям. У нас нет денег, чтобы купить на стол мяса. У нас их нет даже на хлеб! Стоит ли удивляться тому, что чей-то ребенок пошел воровать? Ты должен исцелить рак, тогда и говорить о нем будет незачем.
— Mba[135], Чаки. Нельзя оправдывать воровство.
— А я и не оправдываю. Я говорю про Окафора. Он может хоть сто раз наказать мальчишку. Но это ничего не изменит, потому что он сам, отец и преподаватель, сидит и ничего не делает, чтобы воспротивиться тирании. А при тиране твой ребенок может стать тем, кого ты не узнаешь.
Тетушка Ифеома тяжело вздохнула и посмотрела на Обиору, наверное, задумавшись о том, может ли он тоже превратиться в то, чего она не узнает.
— Я вчера разговаривала с Филиппой, — сказала она.
— Да? Как она? Как приняла ее oyinbo, земля белых людей?
— У нее все в порядке.
— Неужели ей, гражданину второго сорта, хорошо живется в Америке?
— Чаки, сарказм тебя не красит.
— Но ведь это правда. Все те годы, что я провела в Кембридже, я была обезьяной, неожиданно научившейся думать.
— Сейчас все уже не так плохо.
— Вот об этом я тебе и говорю. Каждый день туда уезжают наши доктора, которые заканчивают тем, что моют тарелки для oyinbo, потому что oyinbo считают, что мы не разбираемся в медицине. Наши юристы уезжают туда и садятся за руль такси, потому что oyinbo не доверяют тому, как мы разбираемся в законах.
Тетушка Ифеома быстро перебила гостью:
— Я отправила Филиппе биографию и резюме.
Чаки стянула углы своей туники и заложила их между вытянутых вперед ног. Она смотрела перед собой, в темноту ночи, немного сощурившись. Может, она пыталась прикинуть, где прячутся эти настырные цикады?
— Значит, и ты тоже, Ифеома, — наконец произнесла она.