В[иктор] Д[увакин]: Что называется сейчас словом “секс”.
В. Ш.: Секс. Мы не знали, какая будет любовь, то есть так, как писал Энгельс, что будущее людей будут знать те, кто будет его делать. Предполагалось, что старый брак — это две проституции, которые создают подобие одной верности. Князь Петр Вяземский в записных книжках говорит, что, конечно, женщина из порядочного дома не должна изменять мужу для того, чтобы не вводить незаконных наследников. Но если она уже беременна, то она свободна, она застрахована своим мужем, она родит ребенка от него. Это всё ошибки вот этих (неразборчиво) огоньков на болоте… внутренняя ошибка, что они думали, что революция — это продолжение старой жизни, старой нравственности, только деньги будут у них, а не у буржуа, и женщины будут у них. Но жить они будут так же, что будет моногамный брак, в то время когда Энгельс цитирует Фурье, что моногамный брак и земельная собственность — это один заговор богатых против бедных»[69].
О тогдашнем отношении к женщинам:
«В. Ш.: Но мы думали, что это… что мы не платим, мы не связываем, мы помогаем, но мы не думаем, что мы владельцы. Мы не старшие для них.
В. Д.: Не старшие?
В. Ш.: Не старшие, для них, для этих женщин. И вот это ощущение потери собственности, что вы сперва завладеете женщиной, как бы приобретете, а потом она ваша. Она не ваша, она…
В. Д: Вы каждый день должны завоевывать снова.
В. Ш.: Да. Она… она своя»[70].
Впрочем, не все отзывы о полигамной философии тех лет одинаково радужные. Художница и лефовка Елизавета Лавинская, вынужденная по заветам Коллонтай и Бриков делить своего мужа с залетными любовницами, не смогла в мемуарах подавить разъедающей горечи:
«А вся неразбериха, уродливость в вопросах быта, морали? Ревность — “буржуазный предрассудок”. “Жены, дружите с возлюбленными своих мужей”. “Хорошая жена сама подбирает подходящую возлюбленную своему мужу, а муж рекомендует своей жене своих товарищей”. Нормальная семья расценивалась как некая мещанская ограниченность. Всё это проводилось в жизнь Лилей Юрьевной и получало идеологическое подкрепление в теориях Осипа Максимовича»[71].
При этом тот же Шкловский настойчиво намекает, что дом у Бриков был буржуазный и за Лилиными романами маячила тень не столько Энгельса, сколько того самого «доброго буржуазного дома терпимости», по поводу которого в разговоре с Цеткин горячился Ленин.
Тут как раз уместно вспомнить «изящную литературу» середины XIX века, на которую тогда скептически ссылался Владимир Ильич. В 1834 году вышел роман Жорж Санд «Жак», за который католические критики честили автора потрясателем основ семьи и общества. Фабула его следующая: герой убеждается, что его жена любит другого, и кончает с собой, чтобы не мешать их счастью. А чтобы любимую жену не терзали угрызения совести, обставляет дело так, будто бы он погиб в результате несчастного случая. В общем, приносит самозабвенную жертву во имя любви и свободы.
«Жака» прочитал Николай Чернышевский и, сидя зимой 1862/63 года в Петропавловской крепости, переиначил сюжет на свой лад. Если помните, в его культовом романе «Что делать?» Вера Павловна Розальская сбегает от властной матери замуж за студента-медика Лопухова. Брак полуфиктивный — для девушки это скорее спасение от мещанского тоталитаризма матери, ее настойчивого принуждения дочери к замужеству. (Кстати, будучи в отрочестве поклонницей «Что делать?», я и сама впоследствии воспользовалась этим блестящим рецептом и через краткое замужество уберегла себя от реального традиционного семейного ада, почти неизбежного для любой дагестанки.) Живя с Лопуховым, Вера Павловна влюбляется в его друга Кирсанова, и они какое-то время практически живут втроем. А потом Лопухов инсценирует самоубийство и уезжает в Америку, откуда потом возвращается под именем Чарлза Бьюмонта, женится на дочери промышленника и поселяется с женой и Кирсановыми в одной коммуне — сообществе «новых людей». То есть Чернышевский дает своему Жаку шанс на вторую жизнь, притом какую — практически по лекалу Фурье (недаром дворец-фаланстер появляется в четвертом сне Веры Павловны, а обитающие там люди будущего хвастают повышенной сексуальностью и вообще жаждой жизни).
Любопытно, что мотив самоубийства ради счастья любимой с другим повторился потом и в реальности. В 1895 году дворянин из обрусевших немцев Николай Гиммер инсценировал собственное самоубийство на Софийской набережной в Москве. Его жена любила другого, но в официальном разводе им отказывали, а мнимая смерть мужа позволила ей выйти замуж вторично. Однако вскоре Гиммер был разоблачен. Его жену судили за двоемужество, а его самого — за пособничество. Супругов приговорили к семилетней ссылке, замененной годом заключения. Их история вдохновила Льва Толстого на сочинение пьесы «Живой труп». Кстати, сын Гиммеров потом прославился как ярый эсер, публицист, масон и экономист Николай Суханов, в тридцатые годы дважды арестовывался (существовал даже такой ругательный термин «сухановщина») и был расстрелян в Омске в 1940-м.
Роман Чернышевского Лиля обожала, они с Осей перечитывали его во время медового месяца. Катанян-младший пишет про Бриков: «Особенно они любили — вопреки многим — “Что делать?” Чернышевского, и любили этот роман до конца жизни»[72].
Сама Лиля Юрьевна в мемуарах не раз подчеркивает, что Маяковский эту ее библиострасть разделял: «Одной из самых близких ему книг была “Что делать?” Чернышевского. Он постоянно возвращался к ней. Жизнь, описанная в ней, перекликалась с нашей. Маяковский как бы советовался с Чернышевским о своих личных делах, находил в нем поддержку. “Что делать?” была последняя книга, которую он читал перед смертью»[73]. (Утверждение более чем смелое, учитывая, что Лиля Юрьевна в последние дни жизни Маяковского разъезжала с Осипом по Европе и о том, что поэт читал перед смертью, доподлинно знать не могла.)
Шкловский в разговоре с Дувакиным тему Чернышевского тоже затрагивает: «Для Маяковского программа жизни была сделана Чернышевским, “Что делать?”, что может быть даже чай втроем. То есть для него свобода любви была свободой женщины от мужчины, чтоб он ее не привязывал к себе тем, что он дал ей деньги. Он ее не привязывает к себе. Для Лили свобода любви была свободой измены. Они… это было классово… как пишет Ленин в письме к Инессе Арманд — это было классово осознанное различно одно и то же явление»[74].
Имеется в виду письмо Ленина Инессе Арманд от 17 января 1915 года по поводу брошюры о проблемах любви и брака, которую она собиралась писать для работниц. Вот о чем, в частности, толкует Ильич:
«Одно мнение должен высказать уже сейчас: § 3 — “требование (женское) свободы любви” советую вовсе выкинуть. Это выходит действительно не пролетарское, а буржуазное требование. В самом деле, что Вы под ним понимаете? Что можно понимать под этим?
1. Свободу от материальных (финансовых) расчетов в деле любви?
2. То же от материальных забот?
3. От предрассудков религиозных?
4. От запрета папаши etc.?
5. От предрассудков “общества”?
6. От узкой обстановки (крестьянской или мещанской или интеллигентски-буржуазной) среды?
7. От уз закона, суда и полиции?
8. От серьезного в любви?
9. От деторождения?
10. Свободу адюльтера? и т. д.
Я перечислил много (не все, конечно) оттенков. Вы понимаете, конечно, не №№ 8–10, а или №№ 1–7 или вроде №№ 1–7. Но для №№ 1–7 надо выбрать иное обозначение, ибо свобода любви не выражает точно этой мысли. А публика, читатели брошюры неизбежно поймут под “свободой любви” вообще нечто вроде №№ 8–10, даже вопреки Вашей воле. Именно потому, что в современном обществе классы, наиболее говорливые, шумливые и “вверхувидные”, понимают под “свободой любви” №№ 8–10, именно поэтому сие есть не пролетарское, а буржуазное требование.
Пролетариату важнее всего №№ 1–2, и затем №№ 1–7, а это собственно не “свобода любви”. Дело не в том, что Вы субъективно “хотите понимать” под этим. Дело в объективной логике классовых отношений в делах любви»[75].
Вождь революции как в воду глядел. «Говорливая», «шумливая», «вверхувидная» Лиля Брик под свободой любви подразумевала, конечно, именно пункты 8–10.
Дувакин и Шкловский продолжают:
«В[иктор] Д[увакин]: Различно осознанное в классовом отношении?.. Но явление одно и то же?
В[иктор] Ш[кловский]: Одно и то же. А у Володи было несколько женщин, хотя он был не весьма предприимчивым мужчиной. У Лили было сколько угодно. Причем про одного, Герцмана… Володя говорил: “Вот если бы я узнал, что у нее был роман с Герцманом, я бы навсегда ушел от нее”. А у нее был роман с Герцманом, конечно. Герцман…
В. Д.: То есть до чего она опускалась, что даже…
В. Ш.: Она не опускалась, она…
В. Д.:…какой-то Герцман…
В. Ш.: Ну да, она… Вот эта история, что такая… ну такая богема буржуазная совпала, на время пересеклась с революционным отношением к жизни. Вот что произошло»[76].
Лев Герцман был сотрудником Всероссийского кооперативного акционерного общества — АРКОСа (All Russian Cooperative Society Limited), открывшегося в Великобритании в 1920 году. Лиля Брик зажигала с ним на лондонских ночных танцполах в 1922-м, когда навещала эмигрировавших из СССР мать и сестру. Ее поведение и вправду отлично вписывалось в богемную буржуазную модель фицджеральдовских эмансипированных девушек (сейчас бы сказали «флэпперш») из «ревущих двадцатых», в модель, лишь по случайности совпавшую, по выражению Шкловского, с революционным отношением к жизни. Юбки до колена и шляпки-клош, мимолетные связи и яркие губы, алкоголь и сигареты, чарльстон и шимми, мужчины и автомобили, смелость и независимость — именно из этого вздорного теста лепилась Лиля Брик. На ее счастье, имидж девочки-бабочки вдруг отлично срифмовался с образом пролетарки, объявляющей бой кухонному рабству. Она и сама, напитавшись белым шумом эпохи, безусловно верила, что Чернышевский, новый быт, война с мещанством — это всё про нее. Но про нее ли? И не раздирала ли самого Чернышевского вполне обыкновенная, банальная личная драма?