[247]. Вдвоем они ходили глядеть на перенос тела расстрелянного социалиста и борца против колониализма Жана Жореса в Пантеон. Толкалась толпа народа, и Маяковский подсаживал Эльзу к себе на плечо.
Виза же в Америку никак не шла, а из префектуры вдруг прибыла повестка, предписывающая Маяковскому немедленно покинуть Париж. Побежали с Эльзой в префектуру, где какой-то важный чиновник яростно чеканил, что Маяковский должен убраться из Франции в 24 часа (еще бы — советский пропагандист). Но, убедившись, что Маяковский знает по-французски только слово «жамбон» (ветчина), чиновник успокоился и разрешил продлить его пребывание, а другой чиновник, ставя поэту штамп в паспорт и увидав, что Маяковский из грузинского села Багдады, страшно обрадовался: он сам несколько лет работал в Багдады виноделом. То были времена великого перемешивания Европы.
Маяковский в ту парижскую поездку очень громко страдал и сильно отравлял Эльзе жизнь своими некрасивыми выходками: то пошлет взрослого человека за папиросами, то смахнет Эльзины перчатки на грязный заплеванный пол и не поднимет. Причиной, конечно, был Краснощеков. Лиля писала Маяковскому из Москвы:
«Волосик, ужасно обрадовалась письму, а то уж я думала, что ты решил разлюбить и забыть меня (вот этого Лиля стерпеть не могла, как бы сама ни распоряжалась своей любовью. — А. Г.). Что делать? Не могу бросить А. М., пока он в тюрьме. Стыдно! Так стыдно, как никогда в жизни. Поставь себя на мое место. Не могу. Умереть — легче»[248].
И в том же письме вдруг приказывает, как бы сигналя, что койки, конечно, врозь, но связь у них остается прежняя:
«Куда ты поедешь? Один? В Мексику? Шерсть клочьями? Достань для меня мексиканскую визу — поедем весной вместе»[249].
В ответном письме (от 6 декабря) Маяковский, как обычно, плачет:
«Я ужасно грущу по тебе. Ежедневно чуть не реву. Трудно писать об этом и не нужно. Последнее письмо твое очень для меня тяжелое и непонятное. Я не знал что на него ответить. Ты пишешь про стыдно. Неужели это всё что связывает тебя с ним и единственное что мешает быть со мной. Не верю! — А если это так то ведь это так на тебя не похоже — так не решительно и так не существенно. Это не выяснение несуществующих отношений — это моя грусть и мои мысли — не считайся с ними. Делай как хочешь ничто никогда и никак моей любви к тебе не изменит. Последние телеграммы твои такие не ласковые — нет ни “люблю” ни “твоя” ни “Киса”!»[250]
При этом Лиля по своему игривому обыкновению сообщает в письмах, что ее любит Бескин (мелкий Бескин!), что жена Асеева ревнует ее к мужу, потому что она теперь — второй Маяковский и с Асеевым неразлучна, что Альтер (рижский любовник) привез ей в Сокольники добермана-пинчера, сучку. Жалуется: «С шубкой 22 несчастья, не так положили ворс, и когда я в первый раз надела ее, то вызвала в трамвае бурные восторги своими голыми коленками». Рассказывает, что «Малочка звонит по телефону»[251] (по утверждению Шкловского, партийный работник, руководитель кинокомпании «Межрабпом-Русь», а позднее Изогиза Борис Малкин тоже был то ли любовником, то ли ухажером Лили). Еще одна постоянная тема в письмах — задержка выхода номеров «ЛЕФа». Чем дальше от революции, тем сильнее выпалывалось литературное поле. В 1925-м журнал совсем прекратят финансировать, и он закроется.
Стулья тогда шатались под многими — под тем же наркомвоенмором Троцким. Сохранилось четверостишие, бродившее в народе и якобы принадлежавшее перу Маяковского:
Я — от Лили, Краснощековым взлелеянной,
вы — от интендантских выдач,
оба мы получили по шее,
уважаемый Лев Давыдыч.
Период был мрачный не только для Маяковского, провалившегося со своей американско-кругосветной затеей и вернувшегося в Москву, где всё дразнило его Лилей и Краснощековым. Страдала и Лиля: у Краснощекова в тюрьме развилось воспаление легких, и она писала Рите Райт, что вряд ли его увидит и что думает о самоубийстве.
Но вдруг произошло чудо: «товарищ правительство» неожиданно смилостивилось и перевело Краснощекова в правительственную больницу, а в январе 1925-го бывший глава Дальневосточной республики и директор банка был помилован. Впрочем, он был так плох, что еще долго лежал в клинике. Слегла и Лиля — у нее на нервной почве развилась какая-то гинекологическая опухоль. Лечил ее профессор Исаак Брауде, директор гинекологической клиники Второго МГУ. Лиля чуть ли не месяц провела в больнице, а потом валялась дома, в Сокольниках, и Маяковский, разумеется, с ней нянчился.
Вполне возможно, спасению Краснощекова поспособствовали Лилины хлопоты. Исследователь Анатолий Валюженич приводит ее письмо видному партийному и правительственному функционеру Льву Каменеву от 9 ноября 1924 года — свойское, почти фамильярное; видно, были на короткой ноге:
«Лев Борисович, звонила Вам по телефону три дня — так и не дозвонилась. Если можете найти для меня час времени — очень прошу Вас позвонить мне 67–10, чтоб условиться, когда и куда придти к Вам (может быть, удобнее Вам — ко мне?).
То, о чем хочу говорить с Вами, касается лично меня — хотелось бы, чтобы никто не знал об этом.
Жму руку
Лиля Юрьевна Брик»[252].
Лиля запросто предлагает зайти к себе домой председательствующему на заседаниях политбюро, зампреду Совнаркома, председателю Совета труда и обороны, директору Института Ленина!
В это же время состоялась премьера ромашовской пьесы, так что личная жизнь Лили Брик и ее мужчин обсуждалась пуще прежнего по всем углам. Как пишет Б. Янгфельдт, о знаменитой нетрадиционной семье судачили даже иностранные журналисты — к примеру, француз Поль Моран, который в своей книге очерков «Я жгу Москву» вывел богемную Лилю под именем Василиса. «Моран констатирует, что все, в том числе и он сам, безоглядно влюблены в соблазнительную Василису, которая принадлежала к столь распространенному типу, что любому мужчине казалось, будто он уже обладал ею»[253]. Книга, конечно, страшно разозлила всю семью. Маяковский потом напишет Лиле: «Сегодня получил вернувшегося из Москвы Морана — гнусность он повидимому изрядная»[254].
Но тайну магии Лили Брик Моран как будто разгадал. Ее прославленный взгляд каждого ободрял, каждому сулил удовольствие, пробуждал в мужчинах уверенность в своем таланте, уме, силе и манил, как вечная молодость. И как молодая вечность.
Деньгов совсем мало
В 1925 году Маяковскому удалось-таки с третьей попытки добраться до Америки. На вокзале вспомнил, что вместе с ключами оставил дома и подаренное Лилей кольцо-печатку с инициалами WM. Дело в том, что на поэтических выступлениях народ усиленно передавал ему записочки по поводу неуместности кольца на пальце у советского поэта. Сдавшись под напором трудящихся, Маяковский стал носить кольцо в виде брелока, на связке с ключами.
Без кольца он уехать не мог и, меняя извозчиков и трамваи, сквозь уличную чехарду помчался назад, рискуя опоздать и сорвать драгоценную поездку. Лиля Юрьевна позже писала, что поэт относился к кольцу суеверно, как к амулету. В Пушкине нырял за ним в речку, в Ленинграде уронил в сугроб на Троицком мосту и долго рылся, пока не нашел.
С Лилей был связан и другой его амулет — их общая фотокарточка (самая первая, сделанная в 1915 году), вставленная в серебряный отцовский портсигар. Он увозил любимую с собой — в сердце.
Отправился сначала в Париж самолетом через Кёнигсберг и страшно восторгался летчиком Шебановым, который на каждой границе приседал на хвост, при встрече с другими аэропланами помахивал крылышками, а в Кёнигсберге с шиком подкатил к самым дверям таможни, перепугав служащих. В Париже поэт опять братался с художниками Леже, Витраком, Пикассо, бродил по монмартрским богемным клоакам и шикарным ресторанам, встречался с лидером итальянского футуризма Томмазо Маринетти, участвовал в открытии советского павильона на Художественно-промышленной выставке, смотрел фильм Чаплина, покупал, как обычно, подарки Осе и Лиле.
Но дальнейшие планы чуть не полетели в тартарары. Как-то утром, пока Маяковский в отеле «Истрия» выходил в располагавшийся в коридоре клозет, вор пробрался в его незапертый номер и похитил гигантскую сумму, предназначавшуюся на полугодовое кругосветное путешествие, — все его деньги, 25 тысяч франков, равнявшиеся трехлетнему доходу среднего советского гражданина. Уцелели только билеты. Эльза, метавшаяся с ним в полицию и по разным инстанциям, потом вспоминала, что многие неприкрыто злорадствовали и смеялись над несчастьем Маяковского, даже полномочный представитель СССР во Франции Красин.
Но не возвращаться же в Москву, так и не побывав в Америке. Горе-путешественник и без того почти на неделю отсрочил отъезд из Москвы, потому что накануне вылета продул дорожные деньги то ли в бильярд, то ли в карты. Спас Госиздат. В том году у поэта должно было выйти шеститомное собрание сочинений, и через Лилю был выбит и прислан аванс. Какие-то деньги выплатил «Парижский вестник» за стихи, какие-то дал Андре Триоле, с которым Эльза снова общалась. Остальное занималось у всех попадавшихся русских. Эльза и Маяковский засели в кафе на Монмартре и буквально охотились на каждого потенциального кредитора да еще и делали ставки, гадая, кто сколько даст. Когда сумма, которую одалживал добрый русский, оказывалась ближе к загаданной Эльзой сумме, то деньги доставались ей, когда к загаданной Маяковским, то ему. Если человек отказывал, Владимир Владимирович долго отплевывался, а потом обзывал его собакой. А вот совсем не богатый Илья Эренбург, без всяких вопросов вынувший из кармана 50 бельгийских франков, так растрогал ограбленного поэта, что тот долго еще не мог успокоиться и повторял с восторженным смехом: «Они еще и бельгийские!»