Существовала еще одна версия. Татьяна сама признавалась в зрелые годы, что уступила Маяковскому — но только во второй его приезд, весной 1929-го. Дескать, он был азартным охотником, любил побеждать, завоевывать и, переспи они сразу, возможно, и не вернулся бы.
Как бы то ни было, трон Лили вдруг зашатался. «Письмо Татьяне Яковлевой» появилось в печати лишь через 28 лет, но «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» со словами про «выстывший мотор» было опубликовано сразу же, в журнале «Молодая гвардия», возглавляемом этим самым товарищем Костровым. РАПП, конечно, взбеленилась — поэт-коммунист не имеет права окунаться в разлагающую лирику!
Но Лиля просто бушевала. Недаром потом в писательских кругах пойдет столько слухов про ее попытки замолчать имя новой парижской знакомой Маяковского — Брик должна была оставаться его единственной музой. Шептались даже, что когда в Москву впервые со времени эмиграции приехал Роман Якобсон, Лиля примчалась в аэропорт и, прорываясь к трапу чуть ли не через ограду, кричала ему: «Ромик, только молчи!» — якобы боясь, что «Ромик» тут же, у трапа, начнет болтать о неизвестных стихах Маяковского, посвященных не ей. (Кстати, именно Якобсону Яковлева передала стихи «Письмо Татьяне Яковлевой» и адресованные ей письма поэта. Он опубликовал и то и другое в русском эмигрантском сборнике в США.) Так это было или нет, но отношение к собственной краеугольности в поэтическом здании под названием «Маяковский» у Лили было ревностным.
«В этом и в других разговорах мы несколько раз возвращались к обсуждению лирики Маяковского, — рассказывал муж племянницы Катаняна В. Г. Степанов, знавший Лилю в старости. — “А что из нее вам больше нравится? ‘Про это’”? — спросила она. Чувствовалось, что Брик хотела именно этого подтверждения. Я ее понимал. Поэтому и сказал: “Про это”. Но больше всего “Облако в штанах”. Зачем я ее огорчал?! Может быть, действовала российская исповедальность, навеянная нашей классической литературой? Или нежелательность противоречий: ведь я уже сказал, что меня потрясла именно эта поэма. Однако Лиля Юрьевна не огорчилась, а легко произнесла: “Ее он мне посвятил”. Не удержавшись, я воскликнул: “А разве не Марии?!” (В 1914 году платоническое чувство к художнице-харьковчанке Марии Денисовой вдохновило Маяковского на «Облако в штанах». — А. Г.) Брик сказала: “И Марии тоже. Володя мне все свои крупные произведения посвящал”»[336]. Лиля постоянно это подчеркивала. Это было важно.
Но теперь Маяковский нес над толпами имя Татьяны, «как праздничный флаг» — так он писал ей накануне Нового, 1929 года. Он снова очень много работал, параллельно у Мейерхольда шли репетиции «Клопа». От стресса и напряжения у поэта опухли и покраснели глаза, доктор даже выписал ему очки, «Работать можно и в очках, а глаза мне всё равно до тебя не нужны, потому что кроме как на тебя мне смотреть не на кого, — признаётся он (знала бы тогда Лиля!). — Если мы от всех этих делов повалимся (на разнесчастный случай), ты приедешь ко мне. Да? Да? Ты не парижачка. Ты настоящая рабочая девочка. У нас тебя должны все любить и все тебе обязаны радоваться»[337].
Еще через пять дней Маяковский снова склоняет «Таника» к фатальному шагу — переезду в Россию:
«Твои строки — это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная. <…> Милый! Мне без тебя совсем не нравится. Обдумай и пособирай мысли (а потом и вещи) и примерься сердцем своим к моей надежде взять тебя на лапы и привезть к нам (во множественном числе — уж не к Лилечке ли с Осипом хотел ее подселить? — А. Г.), к себе в Москву. Давай об этом думать, а потом и говорить. Сделаем нашу разлуку — проверкой. Если любим, то хорошо ли тратить сердце и время на изнурительное шаганье по телеграфным столбам? <…> 31-го в 12 ночи (и с коррективом на разницу времен) я совсем промок тоской. Ласковый товарищ чокался за тебя и даже Лиля Юрьевна на меня слегка накричала — “если, говорит, ты настолько грустишь, чего же не бросаешься к ней сейчас же?” Ну что ж… и брошусь!»[338]
Видимо, обстановка в Гендриковом была наэлектризована до предела.
«Он мне писал всё время про Лилю, — рассказывала потом Татьяна. — Между ним и мною Лиля была открытым вопросом. Я же не могла ревновать к Лиле — между ними уже ничего не было. А для Лили я была настоящая. Она не представляла, как будет жить без него, а он будет женат»[339].
Наташа Брюханенко, забегавшая к Маяковскому на Лубянский проезд в январе, застала его в тот момент, когда ему принесли письмо от Татьяны. Он голодно набросился, прочитал письмо, а потом доверительно рассказал своему «товарищу девушке», что если не увидит эту женщину, то застрелится. Наташа встревожилась и, выйдя на улицу, тут же позвонила Лиле из телефона-автомата и всё доложила. Лиля в эти дни была похожа на командующего обороной — со всех сторон к ней в штаб стекались донесения, на столе рисовались планы контратаки.
Но Маяковскому пока не пришлось стреляться. Он увидел Татьяну весной, после премьеры «Клопа». Ехал в Париж через Прагу, надеясь с помощью Якобсона продать «Клопа» в тамошний Театр на Виноградах, — сорвалось. Зато в Берлине подписал-таки договор с издательством «Малик», на который так надеялся еще осенью, покупая «реношку». Деньги были нужны невероятно. На нем висело две семьи — «кисячья-осячья» и мама с сестрами. А еще хотелось отправить что-то дочери в Америку; впрочем, он понимал, что это почти невозможно.
С Татьяной, по ее собственным словам, он вел себя совершенно удивительно, как будто никуда не уезжал, выглядел еще пуще влюбленным, о Лиле говорил гораздо меньше. Они провели вместе два весенних месяца, на выходные отправлялись на атлантическое побережье, где поэт пытался сорвать куш в казино. Но ему не везло, он только проигрывал. Пришлось даже просить Лилю и Осю переслать госиздатовские гонорары; правда, в переводе валюты им было отказано. Лиле в разгар своих брудершафтов с Татьяной Маяковский пишет довольно редко, но при этом нежничает, называя ее дорогим, родным, любимым Личиком. Она же невероятно сдержанна — никаких Щенов и Волоситов. Мало того, вообще никаких обращений, только однажды — сдержанное «Милый Володик».
Тогда же он немножко попереписывался с Элли Джонс, находившейся вместе с дочкой в Милане. Она попросила Маяковского занести ее новый нью-йоркский адрес к себе в записную книжку — чтобы в случае его смерти их тоже известили. Черный юмор отставленной американки оказался пророческим.
Маяковский же продолжал требовать от Татьяны полной капитуляции:
…Идемте, башня!
К нам!..
Но та продолжала колебаться. Эльза, жившая теперь с Арагоном в монпарнасской мансарде, наблюдала за этим романом с ироничным прищуром — уж сколько раз Маяковский точно так же набрасывался на женщин, требуя от них всего и сразу, оглушая их громом стихов, засыпая подарками и признаниями. Она была уверена, что Маяковскому нужна была совсем не Татьяна. Ему просто хотелось кого-то любить целиком, взаимно и до хруста.
Позже она признавалась: «Меня сильно раздражало то, что она Володину любовь и переоценивала, и недооценивала. Приходилось делать скидку на молодость и на то, что Татьяна знала Маяковского без году неделю (если не считать разжигающей разлуки, то всего каких-нибудь три-четыре месяца) и ей, естественно, казалось, что так любить ее, как ее любит Маяковский, можно только раз в жизни. Неистовство Маяковского, его “мертвая хватка”, его бешеное желание взять ее “одну или вдвоем с Парижем”, — откуда ей было знать, что такое у него не в первый раз и не в последний раз? Откуда ей было знать, что он всегда ставил на карту всё, вплоть до жизни? Откуда ей было знать, что она в жизни Маяковского только эпизодическое лицо? Она переоценивала его любовь оттого, что этого хотелось ее самолюбию, уверенности в своей неотразимости, красоте, необычайности… Но она не хотела ехать в Москву не только оттого, что она со всех точек зрения предпочитала Париж: в глубине души Татьяна знала, что Москва это Лиля. Может быть, она и не знала, что единственная женщина, которая пожизненно владела Маяковским, была Лиля, что, что бы там ни было и как бы там ни было, Лиля и Маяковский неразрывно связаны всей прожитой жизнью, любовью, общностью интересов, вместе пережитым голодом и холодом, литературной борьбой, преданностью друг другу не на жизнь, а на смерть, что они неразрывно связаны, скручены вместе стихами и что годы не только не ослабили уз, но стягивали их всё туже… Где было Володе найти другого человека, более похожего на него, чем Лиля?»[340]
Ясно было одно: Маяковскому требовалось всё сразу и одновременно: любовь народная и любовь женская, преданная и верная жена и советская родина, Лиля и Ося. Частями он не хотел, но целиком никак не получалось. А Татьяна от его напора только пряталась, как моллюск в раковину. «Я его любила, он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать, — объясняла она полувеком позже. — И я совершенно не уверена, что я не уехала — БЫ, — если б он приехал в третий раз. Я очень по нему тосковала. Я, может быть, и уехала бы… фифти-фифти. Да. В первый раз я ему сказала, что должна подождать, что это слишком быстро, я не могла сказать бабушке и дяде, который приложил невероятные усилия, чтобы меня вывезти: “Бац! Я возвращаюсь”. Во второй раз мы с ним всё обсудили. Он должен был снова приехать в октябре. Но вот в третий-то раз его и не выпустили»[341].
Но прежде чем настал — вернее, не настал — третий раз, Маяковский переживал мощнейшие Лилины атаки. Она внушала ему, что эта шляпница — вовсе не такая наивная овечка, как ему кажется, что у нее, помимо советского поэта, наверняка еще целый караван любовников и что в Россию вслед за ним эта классово чуждая вертихвостка никогда не приедет. Но, удивительное дело, поэт не поддавался. Он жил походами на почтамт и ретиво заботился о сестре и матери Татьяны: устраивал их на отдых в Крым (правда, мама не поехала), помогал оформлять на таможне посылки из Парижа.