Лиля Брик: Её Лиличество на фоне Люциферова века — страница 56 из 86

А. Г.). Уговаривала его и Кассиля не быть такими принцами Уэльскими и просить у Володи прощенья, оттого что они виноваты. Но — самолюбие! И боятся, что Володя нагрубит»[375].

Но пока Маяковский запрыгивал в метафорический вагон и готовился ради новых единомышленников отказаться от такого же метафорического старого багажа, Лиля с Осиком уже сидели в вагоне настоящем. Они ехали к любимым музеям, шмоткам, букинистам, синематекам и, главное, к парочке молодоженов — Эльзе и Арагону. В городе Столбцы, который на тот момент относился к Польше, Лилю поразили кланяющиеся лакеи и носильщики. В Берлине оказалось, что их любимый «Кюрфюрстен-отель» переехал, а в новой гостинице, расположившейся на его месте, в номерах за 20 марок в день были розовые занавески, а из мебели — по выражению Лили, сплошная кровать. Не стерпели — разыскали новый адрес «Курфюрстен-отеля» и переехали. Осе сразу купили пальто и шляпу, ходили в кино на фильмы с Лени Рифеншталь и картины Рихарда Освальда (в первом ряду зрительного зала узнали Альберта Эйнштейна), заглянули в издательство «Малик», издававшее Маяковского. Снимались в фотоавтомате — восемь минут, шесть поз. Несколько раз сходили в зоопарк, где Лиля сфотографировалась с живым львенком на руках. Один из получившихся снимков отправила по почте Маяковскому, мечтая, как было бы здорово иметь такого же «львятика». Романтично отметили годовщину свадьбы — Ося подарил розы. В эту поездку они очень много смотрели разное кино, в том числе советское. Ося выступил в клубе при советском посольстве, и Лиля, как обычно, осталась в восхищении. В Берлине же познакомились с мужем Эльзы (Арагоны встретились с Бриками в Германии, не будучи уверены, что у последних не сорвется английская виза). В Лондон добирались уже вчетвером, через Голландию.

В британской столице поселились у мамы. Лиля развлекалась: Виндзорский замок, оперетты, мюзик-холлы, звучащая кинохроника (звуковые фильмы только-только входили в моду), шопинг в универмаге «Сельфриджс» и на Пиккадилли, ужины в ресторанах (правда, в «Савой» их не пустили — у Оси не было смокинга). А еще — баранки и граммофоны на базаре в лондонском районе Уайтчепел, пропагандисты в Гайд-парке, китайский квартал со странными угощениями… В Лилину туристическую программу вошел даже завтрак в парламенте (палата лордов показалась ей похожей на пульмановский вагон), а Ося постоянно мотался по книжным развалам и скупал дефицитные книги русских классиков.

В советском постпредстве они посмотрели агитфильм Эйзенштейна «Генеральная линия», обнажавший нищету и отсталость деревни (в том же году он будет снят с проката как идеологически ошибочный). Лиля с интересом наблюдала умирающего от хохота Бернарда Шоу — тот, по ее словам, воспринял фильм как эксцентрику.

В общем, две лондонские недели пролетели в сплошном кураже. Правда, Лилино настроение тоже поскакивало. Она то жалуется в дневнике, что ей всё скучно и она не будет больше рваться за границу, то вдруг хныкает, что ее львенка продали в Мюнхенский зоосад, и признаётся, что пустила слезу, то приходит в восторг от анекдота, балансирующего на грани дурного вкуса:

«Дама-патронесса в родильном приюте милостиво спросила женщину с очень красивыми рыжими волосами: “У вашего ребенка такие же чудесные волосы?” — “Нет, черные”. — “Ваш муж брюнет?” — “Не знаю, он был в шляпе”»[376].

Лиле, наверное, анекдот понравился из-за сходства шаловливой рыжей роженицы с ней самой.

У Маяковского от Лили оставалась куча поручений: мыть Бульку и договариваться с хозяйкой ее «жениха» о случке, бегать в профсоюз и улаживать ситуацию с неверно указанным Лилиным стажем, хлопотать о новой, более просторной квартире в жилищно-строительном кооперативе имени Красина. 4 апреля он внес туда пай за себя и за Осипа. Впрочем, Киса посылала не только директивы и капризно-ленивые телеграммки («Придумайте пожалуйста новый текст для телеграмм. Этот нам надоел»[377]), но и подарочки — в частности, фланелевые штаны.

Но настроение Маяковского становилось всё хуже: вслед за ленинградской провалилась и московская постановка «Бани». Публика вываливалась из зрительного зала со скучающими физиономиями, а критика, причем и рапповская, была язвительна: Владимир Ермилов нашел у Маяковского фальшивую левую ноту — отсюда до левой оппозиции и Троцкого рукой подать. Выставку же бойкотировали не только писатели и чиновники, но и пресса. Только журнал «Печать и революция» поместил портрет Маяковского и поздравление с двадцатилетним юбилеем творческой работы, но по приказу директора Госиздата страница с поздравлением была изъята из уже готового тиража — вырывали аж из пяти тысяч экземпляров!

А тут еще Нора. Поэт ожесточался и постоянно терроризировал ее ревностью — требовал немедленно уйти от мужа, а колебания воспринимал со свирепым отчаянием — все, все хотели бросить его! Но Полонская проявляла нерешительность именно оттого, что Маяковский был с ней страшно нетерпим, чуть ли не патриархален. Ему не нравилось ее актерство, он не интересовался ее сценическими работами, он хотел резко обрубить ее брак с Яншиным. А Нора была юная, робкая, жила с родителями мужа и горела актерской карьерой — еще бы, ведь ее опекал сам Владимир Немирович-Данченко. Связь с Маяковским как будто удавалось скрывать от мужа. Яншин обожал Маяковского и любил проводить с ним время, но уже начал что-то подозревать и Нору одну отпускал неохотно. Ей приходилось маневрировать между театром и двумя мужчинами, встречи с Маяковским становились кратковременнее, а Маяковский мрачнел, зверел и не желал ни под кого подстраиваться.

Дело усугубилось тем, что Нора забеременела. Аборт оказался очень тяжелым. Ей было плохо и физически, и морально, ведь в больницу приходил Яншин — пусть и формальный, отлюбленный, но муж. Совесть ее глодала. А главное — после аборта она испытывала отвращение к сексу и не подпускала к себе Маяковского. «Тогда я была слишком молода, чтобы разобраться в этом и убедить Владимира Владимировича, что это у меня временная депрессия, что если он на время оставит меня и не будет так нетерпимо и нервно воспринимать мое физическое равнодушие, то постепенно это пройдет и мы вернемся к прежним отношениям. А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто бывал настойчив, даже жесток. Стал нервно, подозрительно относиться буквально ко всему, раздражался и придирался по малейшим пустякам»[378].

И вправду, Маяковский устраивал Норе некрасивые сцены в присутствии мужа, знакомых и коллег, не считаясь с ее чувствами и репутацией. Хлопал дверями, вытаскивал ее для объяснений в другие комнаты. Нора должна была постоянно уверять его в своей любви и преданности; тогда время от времени маниакальные припадки отчаявшегося человека снова сменялись милостью.

Не очень понятна и ситуация с жильем. Одновременно с поиском новой квартиры, куда он мог бы переселиться с Бриками, Маяковский договаривается с Норой и записывается в очередь на квартиру в дом Федерации советских писателей напротив Художественного театра, причем пытается выбить заселение еще до возвращения Бриков. Судя по всему, тройственное гнездышко становилось ему нестерпимо тесно. При этом он понимал, что Лиля его так просто не отпустит, поэтому пытался обтяпать дельце с отдельной квартирой тайно, пока никто не мешает.

Примирение с Кирсановым и Асеевым вроде бы произошло, но со скрипом, с нервами, со спрятанными в карманах кукишами. Да еще навалился грипп — тяжелый, неотступный.

Бурные ссоры с Норой происходили чуть ли не каждый день. Поймав ее как-то на мелкой лжи (ходила в кино с мужем, хотя сказала, что была на репетиции), он совсем перестал ей верить. После очередного срыва, 12 апреля, Маяковский написал предсмертную записку. Он стал очень грубым с людьми, болезненно огрызался, срывался, хамил и в то же время постоянно нуждался в чьем-нибудь присутствии — ему было страшно оставаться одному. Из жизни испарялись смыслы, и за Нору он и вправду хватался, как утопающий за соломинку. Трагедия была не в ней. Трагедия была в том, что делалось с ним, со страной, с поэзией.

С Норой они как будто примирились, и Маяковский на время оставил страшные мысли. Молодая женщина уговорила его не видеться два дня, взять паузу, дать отдохнуть нервам. Но Маяковский обещания не сдержал и вечером 13-го числа, так и не найдя себе спасительной компании, явился к Катаеву, где собиралась вся шатия-братия и куда Нора тоже была приглашена. Правда, она заверяла Маяковского, что идти к Катаеву не собирается, но всё-таки пришла. Поэтому, завидев ее, Маяковский в очередной раз потерял и без того шаткое равновесие. Нора впервые видела его выпившим. Вообще он не употреблял крепких напитков, любил вино, которое пил легко, как виноградный сок, никогда не пьянея (сказалось грузинское детство).

Но в тот несносный вечер ситуация сложилась взрывоопасная. Все присутствовавшие — Катаев, Олеша, Яншин с коллегой-актером Борисом Ливановым, художник Владимир Роскин, журналист Василий Регинин — видели, что назревает скандал. Маяковский и Нора бешено переписывались на картонке из-под торта. В какой-то момент вышли в другую комнату, где совсем обезумевший Маяковский выхватил револьвер, направлял на себя, на Нору, оскорблял ее. Она же вдруг перестала обижаться и увидела перед собой совсем больного, несчастного человека. Одесситы Катаев и Олеша, кажется, находили в происходящем некоторое пикантное удовольствие и подначивали Маяковского издевательскими колкостями и шуточками. Катаев даже с хохотом заметил: «Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются». А поэт настолько потерял интерес к жизни, что даже ни разу не отбрил их, хоть и был мастак словесных пикировок. От Катаева гости уходили ночью все вместе; по дороге Маяковский то и дело шантажировал бедную Полонскую, что всё расскажет Яншину — прямо там же.