уру, требовавшую новых встреч и новых увлечений.
На короткое время она оказалась в плену покорившего тогда Москву солиста Большого театра Асафа Мессерера. Публика ломилась на балет «Корсар», где этот двадцатидвухлетний танцовщик приводил ее в восторг своими умопомрачительными прыжками. Было бы странно, если бы не равнодушная к таланту и к мужской красоте Лиля не воспылала к восходящей звезде мимолетной, но бурной страстью.
Еще короче был крохотный романчик с блистательным молодым филологом Юрием Тыняновым, только что ошеломившим литературную среду своим первым биографическим романом. Злые языки говорили, что взаимность, которой он ответил на ее любовную инициативу, была всего лишь «гонораром» за какую-то публикацию, устроенную Лилей вовсе не бескорыстно. Всерьез эту версию принять невозможно: в таких «гонорарах» Лиля никогда не нуждалась, любой мужчина считал за честь, если она на него обращала — пусть на день, пусть на час :— благосклонный взор.
Теперь она стремилась в Италию, хотя и писала Маяковскому, что «адски» хочет в Нью-Йорк. По мнению врачей, ей очень бы пригодилась лечебная грязь знаменитых итальянских курортов. Предвидя обычные сложности, Лиля написала хорошо ей знакомому Платону Керженцеву, советскому послу в Риме, прося о содействии. В Америке хлопотать за нее было некому — возможности эмигрировавшего в США Давида Бурлюка, который не смог помочь Маяковскому, были предельно скромны, Визу в Штаты не давали ей, визу в Италию — ему Ни в Америке, ни на Апеннинах их встреча не могла состояться. Каждому предстояло провести какое-то время в разлуке друг с другом.
Теперь уже очевидно, что вовсе не вспыхнувшая внезапно любовь, а потребность в разрядке, стремление избавиться от одиночества и унижения толкнули Маяковского на очередной роман, который оказался вовсе не мимолетным — хотя бы из-за своих последствий. Его познакомили с русской эмигранткой немецкого происхождения Елизаветой Зиберт, которая непостижимым образом из забытой Богом Уфы добралась до Нью-Йорка и, выйдя замуж за американца, превратилась в Элли Джонс. Ей только что исполнился двадцать один год, но она уже успела с мужем разойтись, оказавшись, так же как Маяковский, «свободной от любви».
Роман вспыхнул сразу и был, как обычно в подобных случаях, бурным и страстным. Косвенным, но весьма убедительным свидетельством увлеченности Маяковского служит внезапно оборвавшаяся переписка с Лилей. Вопреки давней традиции, он не писал ей по целым неделям, отозвавшись наконец после нескольких ее телеграмм: «Скучаю Люблю Телеграфируй», «Куда ты пропал?», «Милый мой Щеник, я тебя люблю и скучаю».
Элли могла уделять Маяковскому лишь время, свободное от работы. Ему трудно было с этим мириться: женщина, даже если отношения с ней длились очень короткий срок, должна была принадлежать ему безраздельно. Таким он был всегда, до своей последней минуты. Уязвленный— без всяких к тому оснований — в очередной раз, он заперся в комнате, где жил, не желая ни с кем общаться. Хозяин квартиры знал телефон Элли. Он позвонил ей: «Господин Маяковский не выходит из дому уже три дня. Что делать?» Элли тотчас примчалась. «Не оставляй меня, — попросил Маяковский, — я не могу быть один, Бросай работу, останься со мной».
Мысль о том, что значит для одинокой женщины бросить работу в чужой стране, ему в голову не приходила. Пять лет спустя он скажет те же слова другой женщине, для которой ее работа тоже значила очень много. Все повторится, только финал будет другим...
В это же время пришла еще одна беда. 27 августа на озере Лонг-Лейк под Нью-Йорком при загадочных обстоятельствах утонули бессменный заместитель Троцкого в годы гражданской войны Эфраим Склянский и председатель правления акционерного общества «Амторг» (по сути, советский торгпред в Соединенных Штатах, с которыми еще не были установлены дипломатические отношения) Исайя Хургин. Якобы под сильным порывом ветра лодка перевернулась, и отличные пловцы пошли на дно...
Сбежавший позже на Запад помощник Сталина Борис Бажанов утверждал, что это был не несчастный случай, а убийство, организованное по приказу Сталина его ближайшими сотрудниками Каннером и Ягодой. Хургин отечески опекал Маяковского в Америке, был ему в Нью-Йорке самой надежной опорой. Это он добился разрешения на въезд Маяковского в страну— после того как Бурлюк потерпел неудачу, — поселил в том же доме, где жил сам, только этажом выше, устраивал его выступления и поездки по стране. Он же пытался пробить ему итальянскую визу. Теперь разом рухнули все планы — эта нелепая смерть пробудила у Маяковского тяжелые предчувствия. Только Элли с ее преданностью и самоотдачей возвращала ему душевный покой.
Маяковский не скрыл от Элли свои отношения с Лилей. Не скрыл и того, до какой степени от нее зависит. Эта исповедь не стала помехой для их краткосрочной любви. Вместе они ездили в кемпинг еврейских рабочих «Нит гедайге», которому суждено было остаться в его поэзии, вместе рисовали (наброски портрета Элли остались в его архиве). Их всюду сопровождал Давид Бурлюк. Только он и знал ту тайну, которая открылась Маяковскому перед его отплытием в Европу (конец октября): Элли беременна и от своего ребенка он отказываться не собирается. Бурлюк свято хранил тайну своего друга несколько десятилетий.
Но от Лили Маяковский ничего не утаил. Они встретились в Берлине, куда он приехал из Парижа, она из Италии, проведя три недели на термальном курорте Сальсомаджиори, специально предназначенном для лечения гинекологических заболеваний. Верный давнему уговору — ничего не скрывать др от друга, — Маяковский рассказал ей и об Элли, к о будущем ребенке. Не похоже, чтобы это ее испугало. Она знала, что, как и она сама, Маяковский не имел потребности в родительских чувствах и бежал от всего, что могло бы его втянуть в семейный быт. «Если бы я вышла за него замуж,— говорила она годы спустя, — нарожала бы детей, и поэт Маяковский на этом бы закончился».
Ребенок в Америке, рожденный случайно встреченной женщиной, с которой у него не было никакого душевного родства, не мог быть, считала Лиля, помехой его поэзии. Несколько месяцев спустя он выполнил свой первейший долг— оплатил все расходы по родам, переведя в американский госпиталь сумму, которую ему назвала Элли. Нежданное отцовство — родилась дочь, которой мать дала имя Хелен-Патриция (в быту — тоже Элли, в русском варианте— Елена Владимировна), — не только не стало помехой его поэзии, оно вообще не нашло в его стихах ни малейшего отражения. Факт, говорящий сам за себя.
Пробыв в Берлине вместе четыре дня, Лиля и Маяковский вместе возвратились в Москву. На вокзале их встречали Эльза и Осип. Лиля вышла из вагона, сияющая, в новой ослепительно красивой беличьей курточке — Маяковский сделал ей этот подарок в Берлине. Казалось, жизнь возвращается в прежнее русло. Но так только казалось.
ФИЛИАЛ ГПУ
После возвращения Лили и Маяковского вся семья снова собралась вместе. Но это была уже другая семья. Краснощеков и Элли — каждый по-своему — окончательно разрушили тот необычный союз, который существовал целых семь лет. Те отношения, которые принято называть интимными, между Лилей и Маяковским были прекращены: судя по дошедшим до нас письменным свидетельствам, инициатором разрыва была Лиля, и он этому не противился, сознавая, что ПРЕЖНЕЙ любви действительно «пришел каюк». По свидетельству Лили, это решение они оба приняли еще в Берлине — в те четыре дня, которые провели там вместе. Возвратившись, подтвердили его друг другу окончательно и бесповоротно.
Весьма важные изменения произошли и в жизни Осипа. На съемках фильма по его сценарию он познакомился с двадцатипятилетней женой режиссера Виталия Жемчужного — Евгенией Соколовой, и дружеские отношения, завязавшиеся между ними, вскоре перешли в еще более дружеские. По свидетельству самой Жени, этот «переход» состоялся лишь через два года, но так или иначе уже к концу 1925 года, когда союз Лили и Маяковского обрел иные формы, Женя на правах «своего человека» пошла в их общую семью. У нее была своя комната в коммунальной квартире на Арбате, в том доме, где теперь расположился музей Пушкина, так что никаких бытовых неудобств для оставшегося неизменным «триумвирата» появление Жени не принесло.
Если судить по переписке между Лилей и Маяковским, сотрясавшие их союз события и принятое ими решение не внесло перемен в их отношения. Даже тот несомненный факт, что они стали уже иными, переписка тоже не отражает ни одним словом. Неизменными остались обращения: «Дорогой, милый, родной, любимый», одинаковые в обе стороны. Неизменными— заверения в безграничной любви: «Целую тебя обеими губами, причем каждой из них бесконечное количество раз». И в этом не было ни малейшей фальши. Все, что действительно их связывало друг с другом: взаимопонимание, общие интересы, осознание того, насколько каждый из них нужен другому, — все это осталось, выдержав испытание временем, и не могло исчезнуть даже после того, как ушла физическая любовь.
Теперь каждый чувствовал себя еще более свободным, чем раньше. Стабильности новых отношений уже не могли помешать никто и ничто. Маяковский добился для себя и для Бриков большой — по советским меркам — квартиры в Гендриковом переулке, на Таганке, сохранив за собой рабочий кабинет в Лубянском проезде и вступив в жилищностроительный кооператив я расчетом иметь в перспективе квартиру побольше и покомфортабельней. И опять же — не только для себя, но и для Бриков! Никаких перемен, стало быть, в их союзе не намечалось и впредь.
После солидного ремонта, сделанного при ближайшем участии Лили, все трое переселились в Гендриков из Сокольников. Каждому досталось по ком нате, а общая, объявленная столовой, стала местом постоянных литературных и дружеских встреч. Здесь по вторникам регулярно собирались поэты, художники, деятели кино и театра. Главным образом те, кто группировался вокруг журналов «ЛЕФ», а затем «Новый ЛЕФ» («ЛЕФ» — аббревиатура литературно-художественного объединения «Левый фронт искусств») или был к ним близок по творческим позициям и эстетическим взглядам: кроме Маяковского и Бриков, поэты Николай Асеев, Семен Кирсанов, Борис Пастернак, прозаик и эссеист Виктор Шкловский, драматург и публицист Сергей Третьяков, режиссеры Всеволод Мейерхольд, Сергей Эйзенштейн, Лев Кулешов, Дзига Вертов и многие другие.