Первого декабря был убит Киров — выстрел в него послужил началом для развертывания кампании Большого Террора. Этим, и только этим, в реальности жила тогда вся страна. Агранов сразу же включился в эту кампанию — на самых важных ролях. Сталин взял его с собой в литерный поезд, помчавшийся в Ленинград после того, как пришло сообщение об убийстве. На короткое время Агранов возглавил ленинградское отделение НКВД, «очистил» город от «враждебных элементов», выбил из арестованных нужные показания и дал Сталину «базу» для ареста Зиновьева и Каменева.
Но тщетно искать в письмах Лили Осипу, Эльзе или кому-то еще каких либо отзвуков тех судьбоносных событий. Ощущение такое, будто Лиля вообще не ведает, что творится вокруг. Можно было бы допустить, что это просто страх перед бумажным листом, который окажется при случае «вещественным доказательством» для лубянских умельцев. Однако ее письма в предыдущие годы, когда климат в стране был все же иным, тоже отличались полным отсутствием каких-либо социальных реалий. В них нет ничего, кроме текущих мелочей быта: главным образом про наряды, покупки, косметику и денежные дела. По содержанию писем — без участия специалистов — их было бы невозможно датировать, настолько они лишены каких-либо конкретных примет времени.
В ходе декабрьской перетряски кадров, вызванной новой ситуацией, возникшей в стране, Сталин на короткое время нашел для Примакова местечко в Москве. Тот получил скорее символический, чем означавший что-либо реальное пост заместителя инспектора высших учебных заведений Красной армии. Но московское блаженство длились для Лили недолго.
Вскоре Примаков был откомандирован в тот же Ленинград, став заместителем Михаила Тухачевского — командующего Ленинградским военным округом. Пребывание в этом городе, «знакомом до слез», Лиля не могла рассматривать как вынужденную ссылку. Поезд «Красная стрела», связывавший Москву с Ленинградом, давно стал привычной «средой обитания» Бриков и Маяковского — при его жизни,
В Ленинграде тогда каждую ночь шли аресты, а днем била ключом культурная жизнь. Осип имел к ней самое прямое касательство. Малый оперный театр репетировал новые оперы по его либретто, и это давало ему возможность значительную часть времени проводить вместе с Лилей и Примаковым. Рядом были и друзья. Мейерхольд в том же театре ставил «Пиковую даму».
Лиля бывала на репетициях, потом, начиная с премьеры, вместе с Примаковым они не пропускали ни одного спектакля. Великий режиссер переживал личную драму: Зинаида Райх закрутила роман с актером мейерхольдовского театра Михаилом Царевым. Для Лили в этой заурядной истории не было ничего необычного, и она старалась утешить Мастера, внушая ему свои представления о любви и семейной жизни.
Вопреки всякой логике (так, по крайней мере, казалось), Лиля вполне дружелюбно общалась с Анной Ахматовой, жившей в так называемом Фонтанном доме, бывала у нее в гостях и вела литературные разговоры. Ахматова терпеть не могла ни Лилю, ни ее «салон» и все же охотно принимала у себя знатную ленинградскую даму. Лиля рассказывала ей, как Маяковский любил стихи Ахматовой (показала книгу ахматовских стихов с пометками Маяковского) и как любил произносить их вслух. Но оказалось, что сама Лиля ахматовские стихи не читала и знала лишь те строки, которые слышала из уст Маяковского. Этот конфуз никак не повлиял на отношения двух женщин, которым было что вспомнить во время их долгих бесед...
На стыке осени и зимы 1935 года произошло событие, радикально повлиявшее не только на судьбу Лили, но и на всю партийную политику в области литературы. Трудно с точностью сказать, кто именно и с какой целью надоумил Лилю обратиться лично к Сталину с призывом извлечь имя и творчество Маяковского из забвения. Совершенно очевидно, что мысль об этом не родилась случайно, что выбор времени, адресата и формы обращения к нему был тщательно обдуман, согласован и безусловно ей «подсказан», то есть внушен. Совершенно очевидно и то, что этому предшествовали не только (и не столько) обсуждение предстоящей акции в домашнем кругу, но и ее проработка в кремлевских верхах. Письмо ждали, для соответствующего его восприятия адресатом почва была уже подготовлена.
Мертвый Маяковский не был опасен, монопольное толкование его творчества становилось теперь делом партийных идеологов и пропагандистов. Но особый смысл имела возможность столь неожиданным образом ударить по Бухарину, избравшему на съезде писателей «не те» поэтические ориентиры, и по Горькому, Маяковского не любившему и опрометчиво продолжавшему выражать Бухарину свое расположение. Возвеличивание Маяковского автоматически отодвигало Горького как «великого пролетарского писателя» на второй план.
События развивались следующим образом. 24 ноября 1935 года Лиля написала письмо Сталину. «...Обращаюсь к Вам, — писала она, — так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследство Маяковского». Убеждала: «...Он еще никем не заменен < прямой намек на Пастернака и косвенный— на Горького> и как был, так и остался крупнейшим поэтом нашей революции».
По свидетельству практически всех людей, осведомленных о закулисной стороне истории, Виталий Примаков предварительно договорился с кем надо, каким будет содержание письма, а потом лично его передал секретарю Сталина Александру Поскребышеву. «Антибриковская» компания считала и считает «передатчиком» не Примакова, а Агранова, полагая, что его участие бросает на Лилю какую-то тень.
Но не все ли равно, кто именно передал письмо? И почему передача его Примаковым предпочтительней, чем передача Аграновым? Не исключено, что оба работали «в связке», используя свои возможности общения со Сталиным и его секретарем. Суть от этого не меняется.
Так или иначе, письмо оперативно легло на сталинский стол, и вождь тут же начертал карандашом резолюцию Ежову, который был тогда одним из секретарей ЦК. Обычно сталинские резолюции на письмах или докладных состояли из двух-трех слов, а то и вовсе он ограничивался даже не подписью, а своими инициалами, и тогда над смыслом такой «реакции» ломали головы его подчиненные.
На этот раз Сталин сочинил, в сущности, целое послание: «...очень прошу <...> обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям— преступление. <...> Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву. <...> Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов».
Вызов последовал незамедлительно в самом конце рабочего дня. Лиля была в Ленинграде, ее нашли в театре — все московские поезда уже ушли. Она выехала на следующий день и отправилась в ЦК прямо с вокзала. «Невысокого роста человек с большими серыми глазами, в темной гимнастерке, встретил ее стоя, продержал у себя сколько нужно, подробно расспрашивал, записывая, потом попросил оставить ему клочок бумаги, где у А. Ю. были помечены для памяти все дела...» — вспоминал впоследствии, со слов Лили, В. А. Катанян. 5 декабря резолюция Сталина— без указания, где и в связи с чем она написана, — появилась в «Правде». Канонизация Маяковского началась.
В стане Бриков царило ликование. Квартира в Спасопесковском с утра до вечера была переполнена друзьями, которых оказалось почему-то гораздо больше, чем в те годы, когда имя и стихи Маяковского пребывали в загоне. Все орали, целовались, обнимали Лилю. Еще до публикации сталинского отзыва она поспешила обрадовать мать и сестер Маяковского: тогда еще их отношения считались нормальными.
Без этого письма, без этой резолюции те три женщины так и остались бы всего-навсего родственниками забытого поэта с сомнительной политической репутацией, а не лучшего, не талантливейшего... И Триумфальная площадь в Москве не была бы названа его именем, и не появились бы сотни улиц, библиотек, школ и клубов имени Маяковского в разных городах страны, не пролился бы на наследников золотой гонорарный дождь. И вся официальная «история советской литературы» была бы совершенно иной.
Наступившее «головокружение от успехов» было несколько омрачено начавшейся сразу же вслед за публикацией исторической резолюции кампанией против «формализма» в искусстве. Тон задала редакционная статья «Правды», которая была если не написана, то наверняка продиктована пусть только тезисно, лично Сталиным, хотя сейчас разработана версия, что ее сочинил один из тогдашних советских идеологов и руководителей культуры, Платон Керженцев. Статья называлась «Сумбур вместо музыки», она обрушила свой удар на оперу Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» (по одноименной новелле Николая Лескова), премьеру которой лично посетил кремлевский вождь.
Пресса была заполнена статьями о «музыкальных формалистических вывертах» (попутно и о живописных, балетных, архитектурных...), а в различных партийных постановлениях и резолюциях, принятых в этой связи, речь шла еще (и даже главным образом) об «ужесточении цензуры оперных либретто», чтобы исключить возможность «музыкально-театральной иллюстрации реакционных писателей» (типа Гоголя, Достоевского или Лескова).
Похоже, Сталина напугало прежде всего либретто, но, не желая показать этот испуг, он перенес свой гнев на музыку. Сугубо любовная история, рассказанная Лесковым, была представлена в либретто как драма человека, которому жестокие законы и нравы не дают быть вольным в своих мыслях и чувствах. Ради обретения свободы мценская «леди Макбет» идет на убийство тирана-мужа, и все симпатии авторов (а значит, и публики) на ее стороне. Правомерно и нравственно все, что служит избавлению от тирании, — таким был лейтмотив оперы Шостаковича.
Легко понять, какие аллюзии вызвал у Сталина этот сюжет в декабре 1935 года, когда повсюду только и говорили о готовившихся «террористических актах». Так что появившиеся было надежды использовать сталинскую резолюцию о Маяковском как узаконение литературного новаторства и даже «революционного свободомыслия» почти сразу же рухнули. Осипа, нашедшего себя в сочинении оперных либретто, это касалось прежде всего.