Вечер, проведенный у Лили, остался незабываемым для гостей из Парижа еще и потому, что среди приглашенных были Майя Плисецкая, слух о великом таланте которой уже долетел до Парижа, и никому еще не известный молодой композитор Родион Щедрин, после ужина игравший на бриковском «Бехштейне» свои сочинения. Здесь впервые встретились Плисецкая и Щедрин, еще не предвидя, как вскоре снова — и насовсем — сведет их судьба.
Пятьдесят восьмой год начался особенно счастливо. Лиле и Катаняну дали, наконец, новую квартиру в одном из самых комфортабельных домов-новостроек тогдашней Москвы — на Кутузовском проспекте, возле высотной гостиницы «Украина». Помимо простора, позволившего разместить и огромный архив, и старинную мебель, и бесценные предметы искусства, не купленные в антикварных магазинах, а впрямую связанные с жизнью и судьбой хозяев квартиры (живописные портреты, картины, графику — прежде всего), эту квартиру отличало и еще одно исключительное достоинство, которого Лиля десятилетиями была лишена: дивный вид на Москву-реку, чистый (пусть даже и относительно чистый!) воздух, много света и солнца.
В соседнем подъезде поселились Плисецкая и Щедрин: встретившись снова, отнюдь не сразу после вечеринки с Жераром Филипом, на премьере хачатуряновского балета «Спартак» в Большом (Лиля была на ней тоже), Майя и Родион решили пожениться и сразу же осуществили свое намерение Теперь забежать к Лиле «на огонек» не составляло никакого труда, и молодожены пользовались этой возможностью охотно и часто. Лиля бывала на всех спектаклях Плисецкой, каждый раз посылая ей роскошные корзины цветов.
Денег было много: все эти годы Лиля получала половину гонорара за издания произведений Маяковского, а издавали его много и платили щедро. Более того, в 1946 году Сталин по ходатайству Союза писателей продлил срок действия авторского права на произведения Маяковского, не указав даже, сколь надолго: получалось — навсегда.
Хрущев изменил ситуацию. По какому-то поводу ему представили на стол справку о гонорарах, полученных наследниками «классиков» за все истекшие годы, и в Хрущеве взыграла крестьянская жилка. «Не слишком ли жирно?!»— так, по ходившим тогда слухам, отреагировал он, и вопрос был решен.
Единственный источник существования для Лили перестал существовать, и она практически осталась без средств. Но и к этому ей было не привыкать. Пошли в продажу какие-то вещи, скромнее стала повседневная жизнь. Но все такими же остались вечера, на которые приглашались дорогие гости, без каких-либо перемен сохранилась привычка дарить особо любимым друзьям ценные подарки, а не безделушки. В любых условиях Лиля оставалась самою собой.
О ней узнавали все больше — и дома, и за границей. Иностранные журналисты стремились взять интервью. Из Рима— специально для того, чтобы сделать серию ее портретов, — прибыл известный итальянский фотохудожник Адриано Морденти. Другой итальянский гость — Альберто Моравиа, — оказавшись в Москве, попросил Союз писателей организовать ему встречу с Лилей. Восторга эта просьба не вызвала, но исполнить ее пришлось.
1958 год принес и еще одну, ни с чем не сравнимую радость. На площади Маяковского в Москве был воздвигнут памятник поэту. Громоздкий, монументальный — в традициях пресловутого «социалистического реализма». Функционально-пропагандистская заданность убивала в этом каменном изваянии саму личность и все живое, что было связано с ней. Словно предвидя свою посмертную судьбу, Маяковский писал когда-то, что ему «наплевать на бронзы многопудье». Теперь ее он и получил. Но для Лили гигантская статуя, возникшая в самом центре Москвы, знаменовала собой осязаемое бессмертие поэта. То, в чем она никогда не сомневалась, во что всегда верила, становилось реальностью.
«Лиля, люби меня!» — заклинал ее Маяковский в предсмертном письме. Теперь она могла с чистой совестью сказать себе, что мольба его не осталась безответной: сделала все, что было в ее силах.
Еще большую радость доставило то, что памятник Маяковскому сразу же стал местом спонтанных литературных (только ли литературных?) митингов, где, минуя всякую цензуру, молодые поэты читали свои стихи при огромном скоплении публики. На эти никем не организованные вечерние чтения, сопровождавшиеся свободной дискуссией слушателей, стекались сотни, а то и тысячи москвичей и приезжих — из «ближнего» и «дальнего» далека.
Хотя лубянские шпики и переодетая в штатское милиция составляли немалую часть возбужденной толпы, на праздничную атмосферу поэтических вечеров под открытым небом это никак не влияло. Так получалось, что Маяковский ворвался в жизнь нового поколения и стал участником тех общественных процессов, которые после XX съезда сотрясали страну. Мог ли он когда-нибудь мечтать о чем-либо большем? Многие из тех, кто чаще всего читал стихи у подножия этого памятника, тоже стали Лилиными друзьями.
Радость и беда, однако, почти всегда неразлучны и стараются идти рука об руку: истина очень старая, превратившаяся в банальность, но смириться с ней тем не менее мало кому удается. Осень 1958 года омрачилась травлей Пастернака в связи с присуждением ему Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго». Отношения Пастернака и Лили все предыдущие годы несли на себе печать той размолвки, которая произошла еще в декабре 1929-го. Ни друзья, ни враги — хорошие знакомые с давних времен, не более...
Ситуация усугубилась после того, как в своей автобиографии «Люди и положения», не изданной, конечно, в Москве, но сразу же дошедшей до Лили,
Пастернак задел ее за живое своей — теперь уже хрестоматийной — фразой о том, что Маяковского после сталинской резолюции стали «насаждать, как картофель при Екатерине». Резолюция была начертана на Лилином письме — получалось, что (даже не косвенно, а прямо) пастернаковская инвектива адресована лично ей. После того как друзья — писатель Всеволод Иванов и его жена Тамара — потеснились на своей большой переделкинской даче и отдали ее часть Лиле и Катаняну, Пастернак стал ближайшим соседом: их дома стояли рядом. Но и тогда отношения не стали более близкими, хотя Ивановы с Пастернаками очень тесно дружили домами.
И однако же, гнусную кампанию против Пастернака, устроенную по приказу Хрущева, Лиля восприняла как личное горе. Она была в это время в городе. Телефона на дачах Ивановых и Пастернака не было, связь с Москвой могла быть лишь односторонней. Пастернак, как и другие обитатели переделкинских дач, ходили звонить из вестибюля писательского Дома творчества, где был общий телефон, к которому обычно выстраивались длинные очереди. От отчаяния и тоски Пастернак позвонил Лиле (видимо, мало кому он мог позвонить в эти страшные дни) — и расплакался, услышав ее взволнованный голос, ее возглас: «Боря, что происходит?!», в котором было все: солидарность, поддержка, сочувствие, понимание. Гордость и— печаль. Общая с ним...
Эта поддержка была для него тем более радостна, тем более неожиданна, что бывшие друзья Маяковского (и его, казалось бы, тоже) — Виктор Шкловский и Илья Сельвинский — запросто «продали» Пастернака, спешно опубликовав в Ялте, где они тогда находились, письмо, осуждающее его «антипатриотический поступок» (самовольную публикацию романа за границей). «Курортную газету», где появился их постыдно-трусливый пасквиль, за пределами Ялты никто не читал. Но они все же «отметились», засвидетельствовав свой конформизм и заполучив оправдательный документ на случай, если бы кто-то их заподозрил в поддержке старого друга.
Сразу же стало ясно, что «оттепель» сменилась «заморозками», за которыми вполне может последовать настоящий «мороз». Полным ходом продолжалась реабилитация жертв сталинского террора. Именно поэтому Кремлю надо было снова закрутить гайки, чтобы свободомыслие не вошло в повседневную жизнь, не стало нормой, грозящей существованию режима с его неумолимо жесткими идеологическими догмами. Хрущев, конечно, не читал «Доктора Живаго», а прочитав, не смог бы в нем понять ни единой строки. Но содержание романа его тоже ничуть не интересовало — вполне достаточно было той «справки», которую составили для него на Лубянке и в кабинетах партийных идеологов. Главное — не допустить ни малейшего самовольства, дать по рукам расшалившимся интеллигентам и напомнить, в какой стране и в каком обществе они продолжают жить.
Все понимали, что за травлей Пастернака, официально объявленного то «квакающей лягушкой», то «гадящей свиньей», последуют иные акции такого же рода, что приунывшая было сталинская рать поднимет голову, что каждый, чем-то обиженный хрущевской «оттепелью» — на своем месте и по-своему, — попытается свести счеты с теми, кто ненароком подумал, будто после XX съезда наступило ИХ время. Эта судьба, ясное дело, не могла миновать и Лилю.
На встречу Нового, 1959 года приехали Арагоны. Впервые отмечали этот самый веселый, по русским традициям праздник в квартире на Кутузовском. Пришли и молодожены — Плисецкая и Щедрин. Эльза привезла множество рождественских подарков, стол ломился от яств, особый восторг вызвала «Вдова Клико»: и шампанского, и дивных французских вин хватило на всех. Но за видимым весельем скрывалась тревога. Ощущалось (Лилей, с ее поразительным чутьем, особенно) наступление каких-то иных — беспокойных — времен. Арагон надеялся на встречу с Хрущевым: хотел объяснить ему, сколь тягостное впечатление произвела на западных друзей Советского Союза травля Пастернака и демонстративное понуждение его к эмиграции. Хрущев Арагона не принял. И то верно — что он мог бы ему сказать? В январе Арагоны уехали. Лиля провожала их на Белорусском вокзале. Проводы были грустными — ничего хорошего не ожидали.
Предчувствия Лилю не обманули. Тогда же, в январе, началась кампания против нее. Кампания, зерна которой были посеяны двумя годами раньше. Константин Симонов, будучи главным редактором журнала «Новый мир», впервые опубликовал— без всяких комментариев — полный текст стихотворения Маяковского «Письмо Татьяне Яковлевой». Утаивать эти стихи, раз появилась возможность их опубликовать, было бы, разумеется, и невозможно, и безнравственно. Но мог ли он предположить, какую волну копившейся ненависти к Лиле эта публикация спровоцирует?