Лилюли. Сказал мудрец:
«Не смейся над судьбой, хитрец,
Пока не наступил конец!»
Ноябрь 1918 г.
ПОСЛЕСЛОВИЕ[7]
Мало найдется произведений, которые казались бы столь непосредственно вдохновленными войной, как «Лилюли». Французский смех ей словно мстит здесь.
И, однако же, вещь эта была задумана и почти закончена начерно в промежуток времени между июлем 1912 года и январем 1913 года.
Это значит, что война ни для кого не явилась неожиданностью, за исключением тех, кто, подготовив ее, выказал потом, когда она разразилась, притворное изумление, да еще тех добрых коровок, которые пощипывали траву, уткнувшись в нее носом.
В первой редакции пьесы, которая должна была состоять из пяти актов и называться «Буриданов осел», отправным пунктом было крушение прошлого. Уже за два года до войны старый мир затрещал по всем швам, и война явилась лишь взрывом. В первом акте у меня изображалось крушение общества под натиском не огня, а воды. Потоп, но без Ноева ковчега. Обезумевшие народы удирают во все лопатки. Каждый убегающий хотел бы унести с собой все имущество; и так как сделать выбор нелегко, каждый хватает самое ненужное. Старики не в силах расстаться со своей старой мебелью; они не знают, что захватить, кресло или столик, и в конце концов выбирают лампу с абажуром. Писатель тащит свой бюст. Юный простодушный поэт — свои стихи. Кто-то еще — зеркало. Крупные политики-буржуа сваливают в ручную тележку бессмертные принципы 1789 года, Права Человека, а заодно процентные бумаги; все это тащат добрые рабочие. Когда тележка тронулась в путь, один из буржуа, самый речистый, усаживается сверху. Куда двинуться? Направо? Налево? Спорят об этом посреди дороги. Консерваторы советуют идти назад, к дальнему холму, который возвышается над равниной. (На нем виднеются символические развалины укрепленной церкви и виселицы.) Но чтобы добраться до него, надо пересечь затопленную равнину. Рабочие без сожаления покидают старое место: все равно, хуже им не будет и на новом!
Влюбленная пара смотрит на переселение как на свадебное путешествие.
Два главных персонажа, кроме Иллюзии, — Полишинель и Осел. Горб Полишинеля можно назвать яйцом, из которого вышел весь выводок Лилюли. В период социального кризиса Полишинель — это спасительный смех. Он — родной брат Кола Брюньона. Он даже опередил его на несколько месяцев, ибо Кола был зачат в апреле или мае 1913 года. Итак, Полишинель первым вылупился на свет, а потому вполне законно, что фраза из «Кола» украшает теперь вход в книгу о Лилюли. Полишинель — «старший» Кола, Кола-горбун, свободный ум, который взирает на трагедию эпохи и посмеивается над ней.
Другие изображали нам вечного чужеземца, прирожденного метека, изгнанного отовсюду. Полишинель — полная ему противоположность; он всемирный, вечный автохтон, обыватель-зевака из любого города, гражданин всех стран, который всюду дома. Ничто не удивляет его, и все развлекает. Он только бродит, смотрит понимающим взглядом, над всем посмеивается и ко всему приспособляется. Он останавливается на каждом шагу, чтобы поглазеть на прохожих и поболтать с ними. Но, проворный и хитрый, он быстро наверстывает потерянное время. Совсем как веселая большая собака, которую видишь то впереди, то сзади или рядом с собой, то во главе, то в хвосте идущей толпы людей. Он болтается под ногами и выражает лаем всю свою беззаботность и веселость. Чем больше глупцов, тем смешнее!
Но не Полишинель зачинщик похода. Ему все равно, где быть — здесь или там. Виновница затеи — Иллюзия, ее волшебный голос (он раздается не раз на протяжении всей пьесы), похожий на луч солнца во мраке. Ее напев так сладостен, что гул тревог и споров сразу замолкает, и все прислушиваются. Дар речи возвращается только тогда, когда Лилюли уходит. И все устремляются следом за ней. В деревне остаются лишь глухие старики.
Здесь остался еще Осел, — Буриданов осел, со своим двойником, хозяином и слугой, Жано Ланье. Это маленький сорокалетний буржуа, который вечно колеблется между прошлым и будущим, из-за пустяка волнуется, малым довольствуется, а больше всего любит покой, и хотя жизнь заставляет его все время двигаться вперед, он двигается как можно медленнее, стараясь всегда оставаться в хвосте. Это типичный середнячок, который всюду роет себе норку, не любит меняться, отзывается о прогрессе с недоверием и насмешкой, все же тянется за ним, но издали и, в сущности, ничего от этого не теряет. До конца первого акта этот упрямец сидит, запершись в своей лачуге. Полишинель, плавающий в общей сумятице как рыба в воде, уже перешел мост у выхода из деревни, как вдруг, подсчитав свое стадо, он не находит в нем Осла и Ланье. Он возвращается и стучит в дверь; из слухового окошка безмятежно высовывается голова Жано в ватном колпаке. Полишинель заставляет его сойти вниз, вытаскивает Осла из конюшни и гонит их обоих, — один из них сидит верхом на другом, — к мосту. Здесь они останавливаются. Ехать ли через мост? Или вернуться домой?
Осел(в нерешительности). Свернуть направо? Иль налево?
Полишинель(дает ему пинка в зад). Гей!
Осел(перейдя мост). Благодарю! Теперь дорогу я избрал.
Полишинель. Вперед, свободный народ!
Во втором акте мы наблюдаем с пригорка, глазами насмешливого Полишинеля, шествие по дороге переселяющегося народа. В моих набросках 1913 года уже содержатся зарисовки силуэтов, составивших впоследствии причудливую и комичную процессию в «Лилюли»: Вооруженный Мир; Человек без головы; Идущий Человек, символ слепой жизни; Разум с завязанными глазами; Амур, вполне зрячий, но лишенный мозга (разве он нужен, чтобы любить?); Господь бог, с запасом разных мундиров, которые он меняет в зависимости от того, с кем встречается; Истина в костюме Арлекинки, наложница бога, которая ищет случая наставить ему рога. Наконец, весь сброд маленьких божков, которыми бедные глупцы стремятся обзавестись (у каждого свой!) из страха оказаться без бога...
Словом, все, что мы находим во второй редакции, кроме того, что принесла с собой война, — кроме катастрофы и преступников, подготовивших ее.
Работа над этим планом, прерванная болтовней Кола, была возобновлена мною в августе 1915 года в Туне, затем в 1917 году в Женеве и в Вильневе.
Момент классовой борьбы был мною на этот раз отмечен. Реакционные партии, которые силою обстоятельств были вынуждены в первом акте покинуть свою старую деревню и свой старый режим, чтобы устремиться со всей массой народа к будущему, во втором акте снова прибегают к своей тактике, чтобы остановить движение вперед. Они заключают тайное соглашение с реакционными партиями соседних городов, чтобы направить оба народа по одному и тому же узкому пути, где им неизбежно придется столкнуться лбами, как баранам. Отсюда — война. Глупые народы позволяют себя увлечь в горное ущелье, где один преграждает другому дорогу. Они схватываются врукопашную, тузят друг друга и валятся на дно оврага под поощряющими взорами своих эксплуататоров и старых богов. А тем временем в стороне от побоища, один против другого, но на приличном расстоянии, два хора интеллигентов обеих стран состязаются в силе голосовых связок и добродетельно журят дерущихся.
В начале третьего акта все оказываются у подножия скалистого обрыва, избитые, помятые, израненные, — этой горсточке оставшихся в живых стыдно, как лисице, которую поймала курица. Господь бог, руководитель свалки, сам изрядно от нее пострадал; его одежда превратилась в лохмотья, но он не утратил самоуверенности. Пока штопают на нем дыры, он пытается разыграть из себя доброго боженьку-миротворца, защитника всех народов, которые он вовлек в бойню. Но при первых же его лицемерных словах, обращенных к побитым народам, народы поднимаются против него с безмолвной угрозой. И он без лишних слов улепетывает. Тогда примирившиеся народы дружно избивают своих эксплуататоров, а затем снова двигаются вперед, но потеряв много времени и с поредевшими рядами.
В то время как я писал эту сатиру на Иллюзии, я был очень озабочен мыслью о том отрицательном действии, которое она могла бы произвести на сердца недостаточно закаленные или, вследствие горьких испытаний, слишком предрасположенные к нигилизму[8]. Ибо я никогда не разрушаю ради разрушения, но лишь для того, чтобы расчистить место для грядущего созидания. В одной моей заметке от конца сентября 1917 года я подчеркиваю обязанность «показать, что насмешка не порочит чистые и священные истоки Надежды. Лживой Иллюзии надо противопоставить Надежду, это пламя жизни; Господу богу — Прометея-победителя, оторвавшегося от своего утеса.»
Одно время я даже думал написать Эпилог к Комедии, в котором оба плута — разбитная субретка и старый метрдотель[9], лукавый и оборотливый Господь бог — были бы разоблачены и выведены на чистую воду своими истинными господами, подобно Маскарилю и Жоделе в «Смешливых жеманницах».
В совершенно другом художественном плане я написал в декабре 1917 года несколько набросков к последнему акту «Прометея». Привожу здесь отрывки.
Сцена изображает огромную скалу в виде четырехгранного древнегреческого алтаря, на обрывистом склоне которого виднеется глубокая крестообразная борозда, словно отпечаток гигантского человеческого тела. Слева — густые тучи удаляющейся грозовой ночи. Справа — свежая и бледная лазурь дышащего лаской утра. По ступенькам, вырезанным в основании алтаря (или по лестнице, приставленной к кресту, как на антверпенском «Снятии с креста»), медленно спускается Прометей, опираясь на плечо Надежды.
Его черты полны величавого спокойствия, как на изображениях Христа первых веков (например, на мозаиках церкви св. Пуденцианы). У подножия алтаря лежат обломки цепей, которые его сковывали. Боги, выстроившиеся в два ряда, склоняются перед ним. Кроме Гермеса с кадуцеем, который, выступив немного вперед и преклонив одно колено, ждет с поднятыми глазами приказаний владыки. Никакого мифического шаблона в лицах. Это стихийные силы, Духи природы, Прометей хорошо их знает.