Это старый, доисторический прием. Он постоянно смотрит на вас и пишет что-то, вам приходится постоянно поворачивать голову, когда он спрашивает. Неудобство побуждает поддержать голову рукой, опёршись локтём на стол. Что располагает вас на доверительную беседу, «по-соседски», «по-дружески». Но рука не избавит вас от невольного поворота головы в сторону от следователя. Тем более когда он записывает сказанное. Невнимательный человек при прочтении протокола допроса может многое пропустить и подписать его таким, каким опер подсунет его под нос.
Параллельно он за вами наблюдает, делая из вашего непроизвольного поведения свои выводы. То есть вы перед ним как под стеклом, только вы его не видите толком, а он-то вас рассматривает, как в микроскоп.
Для несговорчивых начинаются уже допросы «с пристрастием», где после определённой фазы следователь или один из группы дознавателей резко вдруг заорёт: «Смотри, сука! В глаза смотри! И отвечай, что я спрашиваю!..» – и далее идёт, разумеется, отборный русский мат и разные ругательства, унижения и запугивания.
Следующей фазой для несговорчивых будет только боль, много боли, потом только боль…
Но всё начинается традиционно с неудобного положения потенциальной жертвы.
Стулья, куда вам предложат «сесть» или «присесть», обычно прикручены, и переставить стул лицом к следователю или оперу и вообще к любому силовику, к которому вы попали, фактически невозможно. А допрос стоя – это уже пытка.
На таком, кстати, стуле даже Фокс сидел в известном фильме и брезгливо вытирал свою кровь о стол Шарапова.
Мрачную картину я, наверное, нарисовал, но оперу нужно было от меня, конечно, другое. Ему нужно было только изучить меня и записать в личное дело характеристику. Кто и что я, на его взгляд. И отправить дальше.
Поговорив немного о моём отношении к окружающему миру, он спросил, как я отношусь к заключённым вообще. Я ответил честно, что, разумеется, как и в вольной жизни, люди попадаются разные. Но в целом удовлетворительно.
Спустя ещё некоторое непродолжительное время он предложил мне остаться работать на централе в хозбанде. Тут же я ответил, что понимаю – тут без доносов на других не обойдёшься, а на это мне не позволяют пойти некоторые проблемы личного плана. Дополнив для убедительности, что вообще я мог остаться с таким же успехом работать на Бутырках. На тех же условиях, что ваши, только с большим комфортом. При друзьях и родственниках под боком. Но вот против совести не попрёшь.
Последнее утверждение его, по-моему, убедило больше первого. Он на секунду оторвал свой пытливый взгляд от журнала и посмотрел с прищуром на меня. Потом кивнул и сказал: «Ну хорошо, дело, Максим Александрович, ваше». Через минуту я уже шёл по коридору так же долго, но явно другим путем.
Когда я вернулся, Володя, подождав, пока меня расспросят о разговоре, подошёл ко мне.
– Ну, и что дальше? – спросил он.
– В смысле? – не понял я.
– Их схватили с Муссолини, и что?
– Да ничего. Командир партизанского отряда до рассвета посадил их вместе. А наутро повёл его расстреливать. Дал им попрощаться…
– И его расстреляли?
– Не совсем только его. Клара вдруг пожелала быть расстрелянной вместе с ним. И встала рядом. Их расстреляли обоих.
– Как? И её не оттащили?
Я отрицательно замотал головой.
– Вот это женщина! Как, ещё раз, её звали?
– Клара. Клара Петаччи… Мало того, очевидцы утверждают, что, когда их расстреливали, Клара обняла Муссолини, закрыв его. Первые пули попали в неё.
– Крутая подруга. Я слышал, что Муссолини там уважают, много всего сделал и евреев у себя особо не трогал?
– Да, похоже на правду. Он много стадионов у себя построил, промышленность опять же. И многие его ближайшие соратники были женаты на еврейках. А что?
– Да не, ничего…
Смерть быстро проверяет людей на вшивость. Я верю смерти, и, по большому счёту, только ей и верю. По-моему, это самое яркое в жизни событие после рождения. Это чудо из чудес. Гораздо более глубокое по смыслу, чем рождение, потому что рождение не вызывает много вопросов, а смерть оставляет только неразрешённые вопросы.
Чувство смерти – очень холодное и завораживающее чувство, такое… напряжённо сладкое, если попробовать его проанализировать…
Этап в зону
Из тюремной камеры меня вывели в каптерку, где вручили изъятые у меня при поступлении на Уфимский централ вещи. Получив баул, я положил туда пакет со сменным бельем и кое-какими мелочами, который мне позволили взять с собой в камеру. И пошёл перед конвойным, по путаным лестницам и коридорам, на сборку, где ожидают этапа заключённые.
Сборка представляла собой холодное и сырое помещение, многократно виденное в штампованных советских фильмах про царя и революционеров. С усмешкой я вспомнил, как мечтал быть похожим на этих героев, вроде Камо или Баумана. Вот и сбылась мечта идиота, хожу руки за спину с личной охраной, которая открывает и закрывает передо мной двери. Езжу с эскортом и на машине с мигалками.
На сборке я был первым, кого привели. Я сразу достал тетрадку и стал переписывать туда стихи из полученного Емелина, опасаясь, что в лагере у меня эти книги отнимут опять. Я оказался прав: так всё впоследствии и вышло.
Раздался скрежет тормозов, и в мой холод вошел пожилой заключённый. Познакомились, я достал кругаль, и мы, вскипятив воды, заварили чифирь. Его звали Пятак. Это была у него не первая ходка. Он был наркоман с большим стажем, колоться начал ещё в восьмидесятые. Срок – пять лет за торговлю. Мать у него тоже старая зэчка, по-моему, занималась профессионально кражами и была авторитетной уголовницей. Впоследствии Пятак, ссучившись ещё в этапке, придя на свидание с матерью, услышит от неё: «Лучше не выходи из зоны, сама тебя закажу. Постыдился бы кровь пить у мужиков с таким остервенением!»
Постепенно сборка стала заполняться. Пятак стал общаться со старыми зэками. Рассказывал, помню, историю, как где-то в Мордовии, лет двадцать назад, за червонец уговорил конвойных, чтоб его закрыли в один «стакан» с женщиной-этапницей.
Там же я разговорился с пареньком, моим тёзкой Максимом. Он был в лагерной робе, головной убор у него был в виде чёрной «жириновки» с кожаным околышем. Видимо, кто-то подогнал на этап. Впоследствии я видел такую же у нас в отряде, но её никто не носил. За неё сразу можно было получить ШИЗО суток тридцать.
Он ехал с больнички на тринашку. Коротко рассказал, что их ОСУОН греется, откусали собственную библиотеку. И вообще положение нормализовалось, и жить можно.
Через несколько часов нас вывели и стали грузить в автозаки.
Утро выдалось солнечное, в затенённом дворике было ещё свежо. Часа через два нас вмяли в переполненный автозак. В стальном ящике было уже, наверное, за тридцать градусов. Потому что, когда меня подвели к нему, из открытых дверей в лицо пахнуло глухой парилкой. Запахом пота и горячего железа встретил нас автозак. Умявшись и примостившись кто на деревянных лавках-сидушках, кто стоя, как в автобусе в час пик, двинулись. Нас повезла судьба каждого в свою ячейку жизни. Каждого в свою камеру и каждого на своё место, в мощнейшей машине по перемалыванию людских душ под названием Башлаг…
Приезд в лагерь
Автозак медленно въехал в ворота. Нам в кузове слышно было, как тяжело, массивно они закрываются, с гулом и скрипом. Вот двери замкнулись. Теперь замыкаются с тяжёлым скулением засовы. Кашель собак, мат и редкий гогот конвойных. Будто в фильме про фашистов: сейчас откроются двери и с засученными рукавами солдаты вермахта будут выбрасывать нас, пленных, и потом отправят таскать камни, как в «Судьбе человека».
«Всё, дома, приехал, – подумал я, – ну теперь держись!»
За этими воротами мне предстояло просидеть два года, два месяца и неделю.
Конвойный открыл дверь и стал выкрикивать фамилии. Я сказал пареньку:
– Всё, прощай. Дай бог тебе.
– Удачи тебе, брат. Крепись, – ответил паренёк с тринашки.
Мы попрыгали с автозака, нас посадили на кортки, руки за голову. По очереди стали заводить с вещами в какую-то деревянную будку. Там мне приказали вытащить содержимое баула на стол. Гришкин спортивный костюм мне позволили оставить, как и зимнее нательное бельё. А вот также подаренную мне Гришкой джинсовку, потом футболку с Че Геварой, подаренную мне бандитом Максом Севером, и ещё некоторые вещи приказали выбросить или порвать. Так как в зону их нельзя, «цвет не тот». Я попросил всё сдать на склад. Мне вежливо отказали. Я особо и не настаивал.
– Рви лучше, – посоветовал рыжий прапор, – а то потом себе заберёт кто.
Футболки и рубашки я порвал быстро. Когда дело дошло до Гришкиной джинсовки, я подёргал-подёргал, не рвётся.
– Качество, – бросил толстый.
Да, наверное. И плюс я, высохший почти за год тюрьмы, уже сил не имел рвать что-то прочное.
Дело дошло до книг.
– Книги все передаются безвозмездно в библиотеку учреждения, – сообщил мне старший лейтенант, – откуда вы сможете взять их почитать на равных правах с другими осуждёнными.
– Меня это не устраивает, мало того что это книги достаточно редкие, некоторые из них ещё и с автографами авторов, – не согласился я.
Старлей нагло, по-бандитски, ухмыльнулся:
– Тут больше никто не будет спрашивать, устраивает вас что-то или нет. Не забывайте, что вы осуждённый и приехали сюда отбывать наказание.
– Я всё отлично помню, в том числе и то, что пока ещё существует закон, согласно которому моей собственности меня может лишить только суд. Так соблюдайте ваш закон, пожалуйста.
Лейтенант расплылся в злой улыбке:
– Здесь всё будет так, как было до вас, и наводить свои порядки вам тут никто не позволит.
Я попытался сказать, что у меня нет своих порядков, что есть закон. Но мои слова утонули в гоготе нескольких пехотинцев и одного из двух зэков.
Этого прыщавого зэка я не сразу заметил. Прапор со вторым молчаливым зэком повёл меня в сторону склада за матрасом. А прыщавый, как оказалось, местный библиотекарь, крикнул мне вдогонку, приподняв книги на уровне груди, как бы показывая мне – «Больше своих книг ты никогда в жизни не увидишь!» – и наигранно, натужно загоготал.