Лимонный стол — страница 29 из 33

— Ты же знаешь, что это не так, — иногда возражал мой отец.

— Я не знаю, что это не так. И ты не знаешь. Вероятнее всего, она отравила первую миссис Ройс, чтобы запустить в него свои когти.

— Ну, я думаю, она добрая женщина. — Наткнувшись на взгляд и молчание моей матери, он добавил: — Ну, пожалуй, скучноватая.

— Скучноватая? Будто смотришь на таблицу глазника, да только тявкающую на тебя без передышки. И волосы у нее из флакона.

— Да? — Мой отец был явно удивлен этим обвинением.

— Ох уж вы, мужчины! По-твоему, такой цвет существует в природе?

— Никогда об этом не думал.

Папа замолчал. И против обыкновения моя мать было составила ему компанию, но затем сказала:

— Ну а теперь?

— Что теперь?

— Ты подумал о волосах Джойс-Ройс?

— А! Нет. Я думал о другом.

— И ты намерен поделиться плодами размышлений с остальным человечеством?

— Я прикидывал, сколько «л» есть в «Эрудите».

— Мужчины! — отозвалась моя мать. — Только «р», «д» и «т», олух.

Тут мой отец улыбнулся. Теперь понимаете, как они вели себя друг с другом?


Я спросил у моего отца, как машина. Ему было семьдесят восемь, и я прикидывал, долго ли еще ему будет разрешено садиться за руль.

— Мотор работает хорошо. Кузов не в полном порядке. Шасси ржавеет.

— Ну а ты как, пап? — Я пытался уклониться от прямого вопроса, но каким-то образом не сумел.

— Мотор работает хорошо. Кузов не в полном порядке. Шасси ржавеет.

Теперь он лежит в кровати, иногда в собственной пижаме в зеленую полоску, но чаще в слишком широкой, унаследованной от кого-то другого — возможно, от кого-то умершего. Он подмигивает мне, как подмигивал всегда, и называет людей «дорогая». Он говорит: «Моя жена, знаете ли. Много счастливых лет».


Моя мать рассматривала Четыре Последние Вещи чисто практически. То есть Четыре Последние Вещи современной жизни: составить завещание, спланировать старость, стоять лицом к лицу со смертью и не поддаваться вере в загробную жизнь. Составить завещание моего отца наконец удалось уговорить, когда ему было за шестьдесят. О смерти он никогда не упоминал, во всяком случае — при мне. Что до загробной жизни, то в редких случаях, когда мы входили в церковь всей семьей (и только на бракосочетания, крещения или похороны), он на несколько секунд преклонял колени и прижимал пальцы колбу. Было ли это молитвой, каким-либо светским ее эквивалентом или просто привычкой, сохранившейся с далекого детства? Может быть, диктовалось тактичностью или терпимостью? Отношение моей матери к тайнам духа было менее двойственным. «Чепуха», «Дурацкие штучки-мучки». «Никогда не допускала, чтобы со мной проделали что-нибудь такое, понимаешь, Крис?» — «Да, мам».

Себя я спрашиваю вот о чем: за сдержанностью моего отца и его подмигиванием, за шутливым низкопоклонством перед моей матерью, за увертками — или хорошими манерами, если хотите, — не прятались ли панический страх и смертный ужас? Или это глупый вопрос? Есть ли кто-нибудь, свободный от смертного ужаса?


После смерти Джима Ройса Элси пыталась поддерживать знакомство с моими родителями. Приглашение следовало за приглашением — на чай, на херес, полюбоваться садом, но моя мать всегда отказывалась.

— Мы терпели ее только потому, что нам нравился он, — говорила она.

— Ну, она достаточно мила, — отвечал мой отец. — В ней нет ничего дурного.

— Ничего дурного нет и в мешке с торфом. Но это не значит, что тебе требуется идти к нему выпить стаканчик хереса. В любом случае она получила то, что ей требуется.

— Что именно?

— Пенсию. Все у нее будет в порядке. И она может коротать время без помощи простофиль из местного совета.

— Джим бы хотел, чтобы ее навещали.

— Джим, во всяком случае, от нее избавился. Или ты не видел выражения на его лице, когда она принималась вякать? Просто слышно было, как блуждают его мысли.

— Мне казалось, они были очень привязаны друг к другу.

— Твоей наблюдательности не позавидуешь. Мой отец подмигнул мне.

— Почему ты подмигиваешь?

— Подмигиваю? Я? Да с какой стати? — Мой отец повернул голову еще на десять градусов и снова подмигнул.

Я пытаюсь объяснить следующее: частично поведение моего отца всегда состояло в том, чтобы отрицать его поведение. Это понятно?


Открытие произошло следующим образом. Причиной явились цветочные луковицы. Знакомый из соседней деревни предложил поделиться избытком нарциссов. Моя мать сказала, что мой отец заедет за ними на обратном пути из Британского легиона. Она позвонила в клуб и попросила, чтобы моего отца позвали к телефону. Секретарь сказал, что его в клубе нет. Когда моя мать слышит на свой вопрос ответ, которого не ожидает, она склонна приписывать это тупости того, кто с ней говорит.

— Он играет на бильярде, — сказала она.

— Нет, не играет.

— Не будьте болваном, — сказала моя мать, и как хорошо я представляю ее тон! — Он всегда играет на бильярде днем по средам.

— Сударыня, — вот что она услышала затем, — я двадцать лет секретарь этого клуба, и за все это время днем в среду тут на бильярде не играют. В понедельник, вторник, пятницу — бесспорно. В среду — нет. Я достаточно ясно выражаюсь?

Моей матери, когда у нее произошел этот разговор, было восемьдесят, а моему отцу — восемьдесят один.


— Приезжай и как-то образумь его. Он совсем в маразме. Так бы и задушила эту стерву.

И опять я. Как и раньше, опять я, а не моя сестра. Но на этот раз дело шло не о завещании и не об общей доверенности или домах гостиничного типа для престарелых.

Мою мать переполняла та кипящая нервная энергия, которая порождается кризисами — смесь пузырящейся тревоги и скрытого под нею утомления, питающих друг друга.

— Он не слушает никаких доводов рассудка. Он вообще ничего не слушает. Я иду подрезать черную смородину.

Мой отец быстро поднялся с кресла. Мы пожали друг другу руки, как делаем всегда.

— Я рад, что ты приехал, — сказал он. — Твоя мать не слушает никаких доводов рассудка.

— Я не голос рассудка, — сказал я. — Так что особых результатов не жди.

— Я ничего не жду. Просто рад повидать тебя. — Такое редкое прямое выражение удовольствия в устах моего отца напугало меня. И то, как он сидел в кресле — плотно и прямо; обычно он сидел скосившись или извернувшись, как его глаза или мысли. — Твоя мать и я разъезжаемся. Я собираюсь жить с Элси. Мы разделим мебель и поделим счет в банке. Она может и дальше жить в этом доме, который, должен сказать, мне никогда не нравился, столько, сколько захочет. Конечно, половина его моя, так что, если она захочет переехать, ей придется подыскать что-нибудь поменьше. Она могла бы забрать машину, если бы умела водить, но не думаю, что это реально.

— Пап, как давно это продолжалось?

Он посмотрел на меня, не моргнув, не покраснев, и чуть-чуть покачал головой.

— Боюсь, это тебя не касается.

— Нет, касается, пап. Я твой сын.

— Справедливо. Возможно, тебя интересует, не собираюсь ли я составить новое завещание. Этого я не планирую. По крайней мере сейчас. Все ограничивается тем, что я собираюсь жить с Элси.

То, как он произносил ее имя, заставило меня понять, что моя задача — вернее задача, которую возложила на меня моя мать, — невыполнима. В том, как он произносил ее имя, не было виноватой неуверенности и ложного нажима. «Элси» звучало так же плотно, как плоть.

— Что без тебя будет делать мама?

— Сама грести в своем собственном каноэ. — Он сказал это не резко, а просто четко, давая понять, что он уже все определил, и остальные согласятся, если хорошенько подумают. — Она может быть правительством одна.

Мой отец никогда меня не шокировал, кроме одного раза: из окна я увидел, как он свернул шею дрозду, которого изловил в фруктовой клетке. И я определил, что он при этом выругался. Затем он привязал птицу к сетке за лапы и оставил болтаться головой вниз, чтобы другим налетчикам неповадно было.

Мы еще поговорили. Вернее, говорил я, а мой отец слушал, будто я был уличным мальчишкой, который стоит у двери с сумкой, набитой тряпками для вытирания пыли и салфеточками из шагреневой кожи, и чехлами на гладильные доски, покупка которых вами, намекает его зазывная речь, помешает ему начать преступную жизнь. Теперь я понял, что чувствуют такие мальчишки, когда я захлопываю дверь перед их носами. Мой отец вежливо слушал, пока я превозносил товары в моей сумке, но ничего покупать он не собирался. В заключение я сказал:

— Но ты еще подумаешь, пап? Дашь пройти какому-то времени?

— Если я дам пройти какому-то времени, то успею умереть.

В наших отношениях с тех пор, как я стал взрослым, всегда была некоторая мягкая отчужденность: многое оставалось недосказанным, но преобладало дружелюбное равновесие. Теперь между нами возникла новая пропасть. А возможно, она была старой: мой отец вновь превратился в родителя и утверждал свой превосходящий жизненный опыт.

— Пап, конечно, не мое дело и так далее, но все-таки это… физическое?

Он смотрел на меня этими ясными серо-голубыми глазами — не с упреком, а просто в упор. Если кому-то из нас предстояло покраснеть, то мне.

— Тебя это не касается, Крис. Но раз уж ты спросил, то ответ «да».

— И… — Я не мог продолжать. Мой отец не был каким-то моим пожилым приятелем, распускающим слюни с наступлением сорока лет; он был моим родителем в возрасте восьмидесяти одного года, который после пятидесяти или около того лет брака собирался уйти из дома к женщине, которой было сильно за шестьдесят. Я боялся даже сформулировать вопрос.

— Но… почему теперь? То есть, если это длилось все эти годы…

— Какие все годы?

— Все годы, когда предположительно ты играл на бильярде в клубе.

— По большей части я и был в клубе, сынок. Про бильярд я говорил для простоты. А иногда просто сидел в машине. Смотрел на поля. Нет, Элси… это недавно.

Позднее я вытирал посуду с моей матерью. Протягивая мне прозрачную крышку кастрюли, она сказала: