Лимонов — страница 43 из 68

Ray-Ban ; помповые ружья, “калаши”, автоматы “Узи”, облепленные целыми гроздьями наклеек из комиксов. Повальное пьянство, внедорожники без номеров, битком набитые четниками, разукрашенными татуировками, веселыми, бородатыми и длинноволосыми, которые, возвратясь с “передовой” или после какой-нибудь операции по зачистке, вопят сами, запускают на полную катушку звуковую аппаратуру, палят почем зря – в лучшем случае в воздух, а иногда и по живым мишеням. Пронзительно визжат тормоза, на кухнях гогочут бабы, в бане ножовкой пилят ребра какому-то подозрительному типу, а на стене – крупно – такая надпись: “We want war, peace is death” »[40].

А Жан Атцфельд показывает в деле самое знаменитое сербское военное подразделение. Речь идет о «тиграх», чей командир, некто Желько Ражнатович, в прошлом известный белградский сутенер, славу военного преступника снискал под именем Аркан. Сцена, при которой Эдуард мог бы присутствовать, разворачивается на следующий день после сдачи Вуковара, на территории какого-то склада, где проис ходила перегруппировка пленных хорватов, выбитых во время последнего наступления из подвала, где они прятались. В принципе, они находятся под защитой федеральных войск, но федеральные войска любезно уступают место милиции Аркана, чтобы она произвела отбор на свой вкус. Обычно такой отбор производится на основе личных симпатий или антипатий, потому что и победители, и побежденные прекрасно друг друга знают, и совсем недавно никто из них не задавался вопросом – серб он или хорват. Они жили в одних и тех же деревнях, и их дома стояли рядом. Пленные – перепуганные, с серыми лицами – еще вчера были их соседями, работали с ними бок о бок, сидели в кафе за одним столом, а теперь они прикладами загоняют их в грузовики и собираются везти неизвестно куда.

Аркан, который руководит операцией, представляется Атцфельду кем-то вроде Рэмбо. А что касается его людей, то с одним из них он на следующий день познакомился: симпатичный, спортивный парень, которого отпустили в увольнение проведать мать, с веселым смехом рассказал, что они с товарищами делают с усташами – читай: с хорватами, – когда те попадают им в руки: «Проверка на прочность: ставишь пленного на колени и медленно перерезаешь ему шейную артерию. Если слишком нервничаешь, тебя заставят повторить; некоторые отказываются, но таких совсем мало. Впрочем, в патруле слабаков не держат. Парень признается, что в первый раз было немного стрёмно, зато потом – одно удовольствие: многие идут туда оттянуться».

Я решил привести это свидетельство прежде, чем прозвучит колокольный звон от Эдуарда, который встречался с Арканом в штабе отряда в Эрдуте, недалеко от Вуковара, и описывает его как человека «проницательного и сдержанного», гордясь тем, что тот выделил его из большой толпы журналистов. Выпив сливовицы, они выяснили, что на многие вещи смотрят одинаково. Горбачева и Ельцина следует расстрелять вместе с Туджманом и Геншером, в России надо устроить революцию, а французские интеллектуалы, которые поддерживают хорватов, безответственные люди. Эдуард спросил у Аркана, как бы тот отнесся к тому, чтобы из России к нему приехали добровольцы. «Мы скажем всем: добро пожаловать», – ответил Аркан, сделав широкий, гостеприимный жест. В этот день родилась их прекрасная дружба, и когда несколько месяцев спустя Эдуард прочел в газете Monde , что столкновение сербов и мусульман в Боснии закончилось победой отрядов Аркана, он не мог сдержать слез. Отыскал фотографию, где они с Арканом изображены с котенком рыси, амулетом его взвода, и, глядя на нее, пережил острый приступ ностальгии. «Как бы мне хотелось, брат мой Аркан, оказаться рядом с тобой! Мне не терпится снова оказаться на войне, в Балканских горах!»

3

Когда весной 1992 года бои между сербами и хорватами временно прекратились и театр военных действий переместился в Боснию, обстановка немного разрядилась, по крайней мере в той среде, где я обретался. Сербы, доведенные в Белграде до исступления отвратительным президентом Милошевичем, а на полях сражений – темной личностью по имени Радован Караджич, безусловно, казались всем главными злодеями в этой истории, а боснийские мусульмане, от имени которых выступал Алия Изетбегович, пожилой человек с вдохновенным лицом гуманиста, представали жертвами гнусной агрессии. Это слово считалось слишком слабым и вскоре было заменено термином «геноцид». Упомянутые мусульмане, голубоглазые блондины, слушавшие классическую музыку в квартирах, битком набитых книгами, казались идеальными существами, какими нам хотелось видеть наших собственных мусульман, и именно им мы приписывали заслугу гармонизации многонационального общества, благодаря которой Сараево стало символом Европы нашей мечты. Страстно желая защитить эту идеальную Европу и вдохновляясь памятью о войне в Испании, несколько человек из моего окружения стали часто ездить в осажденное Сараево, спать под бомбами, не имея возможности помыться, перебегать зигзагами улицы, попав в поле зрения, напиваться от тоски при мысли, что этот день может стать для тебя последним, и даже испытывать чувство любви, если для этого находилось подходящее место.

Оглядываясь назад, я пытаюсь понять, почему я тогда отказался от этого приключения, столь романтического и возвышающего тебя в собственных глазах? Отчасти из трусости: я бы, наверное, поехал, если бы не узнал, что Жану Атцфельду, попавшему там под автоматную очередь, только что ампутировали ногу. Но и лишних грехов брать на себя не готов: я отказался в том числе и потому, что не хотел встать ни на чью сторону. Я всегда относился с недоверием к феномену «священного единения», даже если оно постигало окружающих меня людей. Искренне считая себя неспособным к бессмысленной жестокости, я, однако, легко могу себе представить, – возможно, даже слишком легко, – причины или стечение обстоятельств, которые в какой-то момент могли бы склонить меня к коллаборационизму, к поддержке сталинизма или к участию в культурной революции. Возможно также, что я слишком часто задумываюсь о том, что ценности, считающиеся таковыми в моем кругу, ценности, которые люди моей эпохи, моей страны и моей социальной группы считают незыблемыми, вечными и универсальными, что эти самые ценности могут в один прекрасный момент показаться смешными, неприличными, а то и просто ложными. И когда такие подозрительные личности, как Лимонов, и ему подобные утверждают, что демократия и права человека – это не что иное, как добрый старый католический капитализм: те же благие намерения, та же абсолютная уверенность в том, что мы несем дикарям правду, добро и красоту, его релятивистский аргумент меня не убеждает, однако противопоставить ему нечего. Зная за собой склонность в вопросах политики соглашаться с тем, кто говорит последним, я старался прислушиваться и к умникам, объяснявшим, что Изетбегович, представляемый как апостол терпимости, на самом деле – мусульманский фундаменталист, окруженный моджахедами и исполненный решимости основать в Сараево исламскую республику. И, в отличие от Милошевича, крайне заинтересованный в том, чтобы осада и война длились как можно дольше. Умники напоминали также, что сербы в своей истории достаточно настрадались под мусульманским игом, чтобы не иметь ни малейшего желания отведать его вновь. И наконец, что на всех публикуемых в прессе фотографиях, где изображены пострадавшие от сербских злодеяний, каждый второй, если приглядеться повнимательнее, был сербом. Я кивал головой, соглашаясь: да, здесь все не так просто.

Выслушал я и рассуждения Бернар-Анри Леви, выступавшего как раз против этой формулировки и утверждавшего, что именно ею обычно оправдывают все трусливые политические уловки, сдачу позиций и бесконечные проволочки. Отвечать словами «все не так просто» тем, кто обличает этнические чистки Милошевича и его клики, – это примерно то же самое, что соглашаться: да, нацисты, наверное, и вправду уничтожали евреев в Европе, но если приглядеться повнимательнее, все не так просто. Нет, бушевал Бернар-Анри Леви, все как раз очень просто, все трагически просто – и я снова согласно кивал головой.

В ту пору, помнится, мне как-то попалась в руки небольшая книжка под недвусмысленным названием «С сербами», написанная десятком французских писателей: Бессон, Мацнефф, Дютур, несколько человек из L’Idiot выступили против намерения демонизировать целый народ, «выбранный козлом отпущения строителями нового мирового порядка (читай: американцами), чтобы обосновать свое террористическое владычество». Эта попытка восстановить справедливость, за неимением лучшего, показалась мне мужественным поступком, поскольку никакой личной выгоды авторы сборника извлечь из нее не могли. Хотя я понимаю, что их бескорыстие вовсе не подтверждает правоту их утверж дений. Им не было никакого смысла идти против общепринятой точки зрения, как не было никакого смысла объявлять себя фашистом в 1945 году, как это сделал после казни Робера Бразийяша его родственник Морис Бардеш[41], просидевший тихо всю оккупацию и после освобождения имевший прекрасные шансы выйти сухим из воды. Подобная смелость вступает в противоречие со здравым смыслом, и я считаю ее глупостью, но все же это – смелость. Мне было нелегко приступить к написанию этой части книги, и, чтобы оттянуть тяжелый момент, я все читал и читал бесконечные исследования и документы по теме, в числе которых мне попался и этот опус, который произвел на меня то же впечатление, что и пятнадцать лет назад. Прежде всего, все той же сербофильской тональностью, традиционной для Франции, а точнее, для Миттерана: как говорил Жан Дютур: «Зачем Франции ссориться со своими старыми товарищами, сербами, на радость тем, кто для нее ничего не значит и от кого не стоит ждать благодарности, – боснийцам и косоварам?» Для простой же публики все аргументы сводились к следующему: я был в Белграде, там очень красивые девушки, сливовица течет рекой, песни звучат до глубокой ночи, и живут там вовсе не дикари, а гордые и застенчивые люди, которых глубоко обижает, что к ним так несправедливы все, и в первую очередь французы, которых они привыкли считать своими друзьями. Ну, хорошо, допустим, думал я, но дело тут не в этом. Попытка убедить меня, того, кто там не бывал, аргументом типа «а я там был» оказалась бы продуктивнее, если бы его высказали люди, побывавшие на фронте, причем по разные стороны баррикад, а не только в глубоком арьергарде одной из воюющих сторон, и проведшие там не пару дней, а хотя бы пару месяцев. В конечном счете, свидетелями, вызывающими у меня доверие, теми, кого я перечитываю и сегодня, убеждаясь, что мое доверие к ним обоснованно, остаются лишь эти двое: Ролен и Атцфельд.