Лина Костенко — страница 16 из 22

масса людей, которой будет безразлично, что кому-то болела Украина.

Тогда я почувствовала это страшное одиночество. И вдруг заплакала. Вспомнила Николая Кулиша, который, говорят, перед арестом, оказавшись в подобном водовороте толпы, поднял руки вверх и сказал: “Сдаюсь!” Общество, отчужденное от реальной глубины проблем, отчужденное от беды, которую оно же и переживает, — действительно, можно заплакать. От одиночества в таком обществе»[99].

Когда того же Вячеслава Чорновила и его друзей в 1967 году судили по лукавым советским статьям, она была на их процессе. «Лина Костенко после приговора бросила осужденным цветы. Цветы, конечно, были немедленно арестованы, саму Лину Костенко в соседнем помещении с пристрастием” допросили, но торжественная церемония завершения закрытого суда над особо опасными государственными преступниками” была полностью испорчена» (воспоминания Чорновола[100]). Да, она ездила на процессы над украинскими диссидентами, бросала цветы, пыталась передать шоколадку, отчаянно била кулаками по милицейским воронкам, в которых упрятывали украинских героев. Поступки эти могут показаться кому-то бессмысленным донкихотством. Может, они и были донкихотством, но не бессмысленным. Во-первых, Лина поступала так, просто потому что не могла иначе. Без этого, возможно, сердце ее разорвалось бы, не выдержав происходящей несправедливости, растаптывания всего лучшего, что есть в стране. Во-вторых, гонимые, благодаря таким людям и таким поступкам, не чувствовали себя одинокими. И с третьей стороны, рассказы о смелой, красивой, сильной женщине, большом поэте, так защищающем неправедно осужденных, не боящемся так противопоставить себя государству, передавались из уст в уста. Пусть шепотом, но отчетливо. И в стране сохранялась память о протесте — славном, не задушенном. Сохранялось четкое, как в физике, понятие — сила сопротивления.

И с ней самой всегда оставались ее друзья. В том числе литинститутские. Когда Майя Аугсткална, будучи проездом в Москве, услыхала, что Лину, якобы, арестовали, она тут же примчалась в Киев — узнать, что с подругой. В те же времена у Лины Костенко побывал другой однокашник — Анатолий Кузнецов. Он уже готовился к судьбе невозвращенца, поэтому ему так близка оказалась та обстановка, в которой находилась поэтесса: «Лина Костенко, когда я последний раз побывал у нее в 1969 году, имела стол, заваленный неопубликованными рукописями, показывала гранки рассыпанной и невышедшей книги <…> Окруженная слежкой, с подслушивающими микрофонами в квартире, допрашиваемая в КГБ, она производила впечатление человека, дошедшего до последней степени нервного истощения»[101].

Позже, уже оказавшись в Лондоне, Кузнецов регулярно слал ей поздравления с Новым годом. Новый год — культовый праздник Советского Союза, насаждаемый с середины 30-х годов, чтобы вытеснить Рождество. Костенко вспоминала, что в 30-е в ходу были особые новогодние гирлянды с изображениями советских вождей. Но по мере того, как их арестовывали и расстреливали, нужно было вырезать из гирлянды соответствующие партлица. Через какое-то время такие гирлянды становились похожими на зловещий оскал с выпавшими зубами.

По словам Оксаны Пахлёвской, в конце 60-х елку для детей мама делала обычную — со снежинками, сосульками, звездочками. А на свой рабочий стол ставила маленькую елку с другими украшениями: вырезанная из бумаги гирлянда, в которой — писательские перья, очки, цепи. Однажды Костенко открытку с изображением такой елки отослала Николаю Бажану, с намеком, что нужно как-то помочь арестованным украинским деятелям. Потом и сама пришла к нему, уговаривала что-то делать. Он же лишь умолял ее не совершать «неправильных шагов». Лина хотела уйти, не оглядываясь. Но в последний миг все же остановилась, посмотрела на собеседника. Николай Петрович стоял, упершись руками в стол, весь красный, в глазах — слёзы: «Если бы вы знали, скольких людей я провел вот так, глазами — в последний раз». Тогда она лучше поняла суть этого «тяжело травмированного поколения». За официозным фасадом у многих прятались «покалеченные души», поскольку чтобы выжить, нужно было писать что-то вроде: «Людина стоїть в зореноснім Кремлі, / Людина у сірій військовій шинелі. / Ця постать знайома у кожній оселі. / У кожній будові на нашій землі».

В конце 1960-х друзья подарили Лине Костенко старинные первые сборники Павла Тычины, книжки, упрятанные в дальних закутках до лучших времен, и этих времен дождавшиеся. А в них — поэзия безоглядно великого Тычины, каким он был до сотрудничества с властью. Костенко была поражены силой этих стихов. Как же она теперь жалела, что не захотела общаться ним, пока он был жив, а, оказавшись рядом, лишь перебрасывалась несколькими словами. Но, увы, поздно. Павел Григорьевич ушел из жизни 16 сентября 1967 года.

А ведь он ждал… Он, великий и увенчанный, с трепетом и стеснением ждал встречи с ней, искреннего и задушевного общения. В 1981 году были опубликованы дневники Тычины. Там — такая запись от 8 мая 1958 года:

«Напишу я Лине Костенко на книге своей…

Талантливые, тончайшие чувства свои выразить умеет… Но самое тонкое — откуда оно берется? А оно тоже неотделимо от основания реального, твердого, а порой и жестокого»[102].

Когда Станислав Тельнюк составлял книгу дневниковых записей Тычины, то зачитал по телефону эту записку Лине Костенко. А в ответ услышал, что она плачет… Она рассказала, что произошло в тот день. Павел Григорьевич встретил ее в доме Союза писателей и завел разговор. «Это ж э-э-э-э, Лина Васильевна, завтра — День Победы. Если ж Вы вот это — э-э-э-э — к дате да стих написали! Очень хорошо у вас вышло бы» — «Это у вас, Павел Григорьевич, очень хорошо выходят стихи к датам!»

Не сдержалась от острого словца, уела позавчерашнего гения, растратившего свою фантастическую гениальность на стихи к датам. «И тут я увидела его глаза! — вспоминала Костенко, спустя два с небольшим десятилетия. — А в тех глазах — не ярость, не гнев! А — боль! И не за себя, оскорбленного мною! А за меня! Страшная боль»[103].

Как много психологических нюансов в этой истории. Восхищение корифея юным талантом. Его эканье, робость, неумение начать разговор с ней. Ее резкий отпор. И снова-таки — его страх, ужас человека, чудом выжившего в мясорубке 20–30–40-х. Страх за нее, горячую, резкую, нетерпимую. И такую талантливую, «що аж очі сліпить».


Цвиркунов. Любимый Василёк

Да, непростые, противоречивые годы — шестидесятые. Но все же и в них было для Костенко нечто абсолютно радостное, светлое. Он нашла свою половину, человека, с которым счастливо прожила 35 лет (вплоть до смерти этого незаурядного человека).

Ее киевская подруга, поэтесса Ирина Жиленко, так описывала Костенко 60-х годов: «Я люблю ее красивую головку с белыми космами; ярко-синие глаза, такие выразительные; подвижные и прекрасные губы, люблю ее нервный фанатизм и ее гениальность… В Лине есть какой-то электрический чувственный ток ужасно высокого напряжения, и она электризует воздух вокруг себя чувством какого-то мученического страдальчества»[104]. Поразительный портрет, который сам по себе искрит и электризует пространство. Причем в этом несколько неловком, избыточном определении «мученическое страдальчество» нет и намека на жеманство или позу. Только констатация того, что все, буквально все, происходящее вокруг, Лина пропускала через свою душу, сердце.

Да, она была очень красивой, ма́нкой женщиной. В нее тогда влюблялись многие, кто явно, кто тайно. Но кого полюбила она?..

Самым сложным, запутанным выдался 1963 год. Все сплелось, перемешалось. К Аркадию Добровольскому приехала — вернулась его жена Елена Орехова, с которой они расписались еще на Колыме. Не одна приехала — с их общим 9-летним сыном Максимом. В работе, в будничной жизни Лины со всех сторон начали подступать неприятности. Проблемы — со всех сторон.

И вот тут-то ее захватило новое чувство. Точней всего об этом расскажут стихи того времени.


Сонце моє, оченята карі,

синя криниця в моїй Сахарі,

сосен моїх сльоза бурштинова,

серця мого печаль полинова,

синя птиця мого Метерлінка,

в чистому полі росте материнка,

скирти сердиті, як зубробізони,

взяли на роги усі резони.

Думка моя, переплакана двічі,

може дивитися людям у вічі.

Грішниця я. Полюбила чужого.

Долі моєї пекуча жого.

Буде гроза! Потім буде тиша.

Жінка твоя. Але я твоїша.

Десь ти живеш по дорозі в Святошино.

Душу мою без тебе спустошено.

Оце дожилася — з бурі та з клекоту,

оце дожилася — до сліз, до лепету.

Всесвіт. Проблеми. Трагедій поденщина.

А я закохалася. Сказано — женщина[105].


Да, у ее избранника была жена, дети. Но сердцу не прикажешь — и есть гордиевы узлы, которые можно только разрубить. Еще полтора два года ушло на страдания и выяснение отношений. Но с 1965 года они стали мужем и женой — Василий Цвиркунов и Лина Костенко.

Он родился в 1917 году в селе Гайчул на Запорожчине (с 1946 года — Новоукраинка), в многодетной сельской семье. «Василий Васильевич — истинный “степовик”, родом из южных степей Приазовья. В детстве пас не корову, а верблюда — это горбатое чудо»[106], — рассказывала о нем любящая жена.

У Костенко есть много стихов о родителях и детстве Цвиркунова. «Вона була красуня з Катеринівки» — о его матери, имевшей удивительную мечту, чтобы кто-то написал на потолке хаты небо — как настоящее. «Зонька» — о той самой верблюдице, с которой произошло самое больше в детстве Васыля несчастье — ее загрыз волк. «Хутір Вишневий» — о детстве Васылька: «Йде у школу навпрошки / маленький хлопчик пішаниця».