Лина Костенко — страница 7 из 22

Экзамены за один класс девушка сдала экстерном. И при этом закончила среднюю школу с золотой медалью. Теперь она могла поступать, куда хотела, без экзаменов. При всей любви к литературе, поэзии Костенко все же… подала документы на философский факультет Киевского университета. В приподнятом настроении шла она туда, но не увидела своей фамилии в списке зачисленных. Вместо этого была бумажка, сообщающая что «Л. Костенко» нужно зайти в спецчасть университета.

Там ее встретил черный брюнет с профессионально цепкими глазами. Он был в гражданском, но при этом — в черных блестящих крагах. Ответ его был краток: «Таких, как вы, мы не принимаем». Она шла домой, не помня себя от обиды: «Что значит — таких, как я? Мне восемнадцать лет. <…> Какая же я — такая? У меня отец репрессирован? И что, во многих семьях репрессирован. Так что, нам всем не учиться? <…> Я чувствовала смертельную обиду»[45]. (Прошли многие годы и десятилетия, а Костенко до сих помнит тот день, ей и сейчас трудно переступать порог Киевского университета. Она прекрасно помнит фамилию того «инсекта в крагах», но не хочет называть ее. Бережет чувства его детей, внуков. Если они есть, если они не такие, как он.)

Через год она поступила подальше от столицы — в Черновицкий университет. Но не смогла там учиться, поскольку не на что было жить. Отец репрессирован, а мамина зарплата оказалось слишком маленькой, чтобы прокормиться так далеко от дома. Однажды она упала в обморок прямо на улице. Когда ее доставили в больницу, врач внимательно посмотрела и поставила диагноз, назначив лечение: «Голодный обморок. Дайте ей яблоко».

Лина вернулась домой в Киев, работала лаборанткой химкабинета в школе. В 1949 году поступила в Педагогический институт на филологию. И то — лишь по протекции (несмотря на то, что была отличницей). Лину отдельно попросили вести себя аккуратно, чтобы никого не подвести. Учеба в педине радости не доставляла — нудно, «и даже старославянский “ять” был настоян на идеологии». Студентка Костенко часто убегала с лекций в Ботанический сад по самой уважительной причине — собирать яркие осенние листья. Однажды во время такого побега встретился декан. Ничего не оставалось, как поздороваться. И ему ничего не оставалось, как бросить в ответ: «Добрый день!» Зато чем хороши были аудитории педина — из окон виден Владимирский собор. Лина однажды так заслушалась звоном его колоколов, что преподаватель марксизма-ленинизма поставил ей «тройку». Это была ее единственная «тройка» в жизни[46].

Тем временем не филология, а именно литература тянула ее все больше — Костенко начала ходить в литературную студию при журнале «Дніпро», где с молодежью работали Андрей Малышко и Николай Руденко.

Она родилась день в день с Максимом Рыльским, только 35 лет спустя. К таким совпадениям многие относятся неравнодушно. А уж поэтические натуры — тем более. В 1951 году она написала ему письмо со своими стихами. Живой, точнее оставленный в живых классик ответил, что автор талантлив, но такие стихи печатать нельзя из-за их пессимизма: «Погляньте ж бо, яке життя буяє навкруги». Заодно он попросил подробней рассказать о себе.

В ответном письме Костенко хорошо описала, как с раннего детства зарождалась и крепла в ней поэзия.

«Стихи начались давно, еще как было мне лет 5. Мурлыкала тихонько обо всем на свете и очень стеснялась. А с тех пор, как узнала, что и китайцы так поют, — стесняться перестала. <…> В кратчайшие сроки было воспето все, а потом я начала расширять грани мироздания, делая невероятные для своего возраста вылазки — к Днепру, на кручи и на базарную площадь. А как научилась писать, была моей бабушке еще худшая морока. “Что мне куклы, — бормотала я каждое утро. — Вот если бы мне бумаги”.

Лет в 8 напала на меня безысходная серьезность. Сгоряча “осмыслила” какую-то проблему (чуть ли не перпетуум-мобиле) и написала стихи строк на сорок. <…>

Потом перевела сказки и поэмы Пушкина. Труд был капитальный, но переводы — что греха таить — хромали на обе.

<…> Дальше начинается война. Я много видела и мало понимала. Понимание пришло позже. А это значит — перемучится дважды. <…>

О стихах своих скажу одно: жемчужины — хворь ракушки. Так будет правильно?»[47]

Тем временем литературный круг ее знакомств расширялся. Молодую, стройную, видную девушку помнили не только за пышную шевелюру и гордую осанку, но и за стихи. С разных сторон ей советовали одно и то же. Знакомый харьковский поэт Владимир Федоров написал в письме: «Да что ты мучаешься? Поступай в Литинститут». То же самое говорили земляки, друзья Наума Коржавина, тоже киевлянина, давно уже уехавшего в Москву.

Думать о том, чтобы оставить родной город, Украину было нелегко, но… В идеологическом смысле давление партийного пресса в «столице союзной республики» Киеве было большое. Ведь здесь, в отличие от Москвы, кроме обычного набора советских страхов висело еще тяжкое обвинение в «буржуазном национализме». Достаточно напомнить, что в 1947-м началась травля Максима Рыльского, 1951 году — гонения на Владимира Сосюру (за «Любіть Україну», написанную еще в 1944-м). В литстудии, куда ходила Лина, бывали идеологические головомойки (национализм!) за, скажем, вышиванку у юношей и заплетенную косу у девушек. И, как еще она узнала, в Киевском университете, в частности, на журфаке, прокатилась волна арестов.

Лина решилась — и отослала свои стихи на конкурс в московский Литературный институт им. Горького.


Литинститут. Москва. Переделкино

Ее стихи прошли большой конкурс, и Лина поступила в Литинститут. Без рекомендаций и протекций (это уже потом, задним числом будет сделана рекомендация от украинского отделения Союза писателей). А значит, нужно переезжать из Киева в Москву — на учебу.

Это был 1952 год — страшноватый, непредсказуемый, последний год жизни диктатора. Но после ареста отца, после оккупации и фронта, дважды прошедшего через Киев, ее трудно было чем-то напугать. А порадовать, вдохновить — более чем. Ей, многообещающей и уже чувствующей силу своего слова, 22 года. С ней — ее талант. А перед ней — большая Москва, хранилище наук и искусств: театры, музеи, библиотеки. На вопрос о самом ярком впечатлении от Москвы тех лет Костенко отвечала: «Театр. Удивительные актеры старой школы». Особенно запомнились Охлопков, Мордвинов. Лина ходила в театр почти каждый вечер. Обсудить увиденное было с кем, соседка по комнате — театровед. Да тут еще литинститутовцев прикрепили к столовой расположенного рядом Театра им. Пушкина. Обедают студенты — вдруг на тебе, после репетиции вплывает в столовую Мария Стюарт во всем своем королевском убранстве.

Но не театром единым. Ходили на великих музыкантов: Ростроповича, Ойстраха, Рихтера, Черны-Стефаньскую (польская пианистка, много гастролировавшая по миру). Плюс, конечно же, музеи, галереи — Третьяковка, Пушкинский музей (туда после ликвидации в 1948 году Госмузея нового западного искусства была передана значительная часть его шедевров — Мане, Ренуар, Дега, Моне, Ван Гог, Гоген, Сезанн, Матисс, Пикассо).

И не только живопись. «У Лёни Жуховицкого (соученик по литинституту. — Прим. авт.) вечно были какие-то культурные проекты. То водил нас в мастерскую Конёнкова, то Эрзи. Это были очень разные скульпторы. Вспомнить хотя бы их автопортреты: величавый эпичный Конёнков и Эрзя, будто слепец, ощупывающий пространство перед собой»[48]. Да, накануне сталинским эмиссарам удалось достичь большого успеха за рубежом, уговорив переехать в СССР великих скульпторов: из США в 1945 году — Сергея Конёнкова; из Аргентины в 1951-м — Степана Эрзю (по рождению Нефёдов, но он взял фамилию Эрзя, чтобы подчеркнуть свою принадлежность к этому финно-угорскому субэтносу). Тогда были зафрахтованы специальные пароходы, которые перевезли домой все их скульптуры. В Москве мастерские с их работами были открыты для посещения.

Но идеализировать ту Москву не стоит. Детали бытия периодически напоминали, в каком городе какой страны ты находишься.

«Помню момент. Шла по улице Горького (сейчас — снова Тверская. — Прим. авт.). Улица широкая и в то время какая-то пустынная. И вдруг мчится черная правительственная машина — видимо, туда, к Кремлю. Она так страшно мчалась. Мимо Юрия Долгорукого. Если бы кто не отскочил, смела бы всех на своем пути. Я почувствовала холодный свист империи. Это было очень острое чувство. Не Москву не любишь, а систему»[49].

В Литературный институт имени Горького, где училась Костенко, приходили по-разному. Кто — по таланту, а кто-то и по партийной разнарядке. Люди были «з усіх усюд»: не только советских республик, но и стран «социалистического лагеря». Тогда, в начале — середине 50-х в Литинститут год за годом, волна за волной, поступило множество чрезвычайно и разнообразно талантливых людей. Поэты постарше — Паруйр Севак, Роберт Рождественский, Евгений Евтушенко, Визма Белшевица. Поэты помоложе — Геннадий Айги, Белла Ахмадулина, Юнна Мориц. А еще — Фазиль Искандер, переведшийся сюда из Библиотечного института; новеллист Юрий Казаков; три сокурсника Анатолия, ставших прекрасными прозаиками — Кузнецов, Гладилин, Приставкин.

В одном из интервью, данном «Литературной газете» полвека спустя, Костенко упомянула таких своих соучеников: «Рядом за партами сидели Роберт Рождественский, Фазиль Искандер, Юнна Мориц, армянский поэт Паруйр Севак, Наум Коржавин, прекрасные поэтессы из Прибалтики».

Любопытно читать воспоминания, интервью этих людей — текст искрит, от него можно подзаряжаться. А чтобы понять, кто чей сокурсник, нужно составлять таблицы, схемы. Но все равно начинается путаница. И не только потому, что память подводит, кто-то уходил (или его «уходили»), а потом восстанавливался. Просто курсы перемешивались, почти до неразличения — больше чем в обычных институтах. Ведь в тех — постижение наук по ступенькам, от первого курса до пятого. Здесь же иное дело: поэзия, проза, литература, в конечном счете — талант, который нельзя вложить, которому нельзя научить. Можно лишь что-то подправить, направить. И то — очень ограниченно.