Партой, учебой, рабочим столом для них оказывалась любая компания, в которой они собирались. Об этом литинститутском смешивании с радостью вспоминают буквально все его бывшие студенты. Вот, например, слова Анатолия Приставкина: «Когда сомкнулись курсы — старшие и младшие, то получилось удивительно творческое ядро. Мы были интересны друг другу, хотели узнать друг о друге побольше»[50].
А вот стихи Костенко — о том же:
Ще всі живі. Цитуємо поетів.
Ми ще студенти, нам по двадцять літ.
Незрячі сфінкси снігових заметів
Перелягли нам стежку до воріт.
О том, да не о том. Здесь в молодой радости богемной ватаги можно найти и тревожные нотки — снежные сфинксы, перегородившие дорожку к воротам. Впрочем, это, наверное, самый беспокойный образ в «Подмосковном этюде». В нем описана лыжная прогулка в Переделкино, писательском поселке, где в общежитии (бывших литфондовских дачах) поселили студентов, будущих литераторов. Этюд важен для понимания мироощущения Лины-студентки, так что стоит привести его полностью (заменив на отточие уже цитированное четвертое четверостишие).
По двійко лиж — і навпростець лісами,
в сніги, у сосни, в тишу — без лижні.
Сполохать ніч дзвінкими голосами,
зайти у нетрі, збитися — аж ні!
То там, то там над соснами димочок,
і в крижаних бурульках бахроми
стоїть такий чудесний теремочок —
друбок бурштину в кружеві зими!
Там Пастернак, а там живе Чуковський,
а там живе Довженко, там Хікмет.
Все так реально, а мороз — чукотський,
а ми на лижах — і вперед, вперед!
……
Зметнеться вгору білочка біженка.
Сипнеться снігом, як вишневий сад.
І ще вікно світилось у Довженка,
як ми тоді верталися назад.
Ще нас в житті чекало що завгодно.
Стояли сосни в білих кімоно.
І це було так просто і природно —
що у Довженка світиться вікно…[51]
Да, близость, доступность — не амикошонская, но душевная — живых классиков (в гости к студентам приходили самые знаменитые, кроме названных — Луи Арагон, Анна Зегерс, Джон Апдайк), конечно, впечатляла юного поэта: протяни руку — коснешься. Но свет в окне для нее — один. И он — от оконца Александра Довженко, универсального украинского гения.
Она тогда успела немного пообщаться с ним. Но не в Переделкино, а на московской квартире, куда пришла вместе с одной киевской киносценаристкой. Довженко говорил с Линой исключительно по-украински, попросил прочесть ее стихи. Услышав их, приглашал заходить в гости, на его дачу в Подмосковье. Поэтому пробегая мимо нее на лыжах, она очень живо представляла ее хозяина. Но зайти — стеснялась, считала, что стихи ее еще не настолько хороши. Да и просто откладывала из-за молодого непонимания ценности времени. Всё думала — вот в следующий раз… А потом плакала, когда осенью 1956 года узнала, что Довженко умер. Не успела…
Хотя — так ли все просто, не упрощаем ли мы ситуацию, говоря об исключительности «окна Довженко»? Представим, талантливая девушка, украинка, в столице советской империи. Обучение многоязыких студентов, «от поляков до якутов, от чехов до туркменов, от прибалтов до Кавказа, плюс один курд и один кумык», идет на русском языке. Семинар у Костенко ведет русский поэт. И познает она в том институте тонкости слова русского, а не украинского. Жена и сокурсница Рождественского Алла Киреева как-то сказала об этом (не без тени национально-культурной ревности): «Лина Костенко с нами училась и была, между прочим, одной из тех, кто русские диктанты писал на пятерки»[52].
Может, с ее творческой, поэтической идентичностью в те московские годы было не так уж просто. Именно об этом вспоминал Мыкола Руденко в главе «Смерть Сталина» (книга воспоминаний «Наибольшее чудо — жизнь»), обитавший в те дни в Москве на Красной Пресне:
«К нам пришла Лина Костенко, которая училась в Литературном статуте (так у Руденко. — Прим. авт.) имени Горького. Неудивительно, что она искала знакомств среди московских поэтов: Лина писала тогда на русском языке. Она и на этот раз читала именно русские стихи. Правду говоря, хоть они были не хуже многих стихов, которые печатались в московских журналах, чего-то своего, самобытного в них не было. Стихи как стихи, грамотные, умные, ими можно даже заслужить благосклонную рецензию; они, однако, не только неспособны были сделать погоду в поэзии, но и просто запомниться. Припоминаю, вышли мы с Линой на улицу, и пошли Красной Пресней. О поэзии не говорили, были какие-то другие темы. Но вот я решился спросить у Лины:
— А на украинском языке вы пишете?
— Иногда пишу, — неуверенным голосом ответила она.
— А вы могли бы прочитать хотя бы несколько украинских стихов?
— Ну, попробую.
И Лина начала читать стихи, которые потом вошли в ее первую книгу “Проміння землі”. Я сразу же почувствовал, что это далеко не обычная украинская поэтесса, и именно украинская, но не русская. Когда я сказал об этом Лине, она иронично улыбнулась:
— Вы преувеличиваете значение этих стихов. Я пробовала подавать их в журналы — никто и внимания не обратил.
Я уговорил Лину, чтобы прислала украинские стихи мне. Она пообещала»[53].
Хорошее и важное уточнение. Мы так давно знаем Костенко — уверенную в себе, сильную, стойкую; мы настолько любим ее строки, гармоничные, точные, словно формулы самого бытия, что с трудом можем представить такую Лину — девушку двадцати с небольшим лет, только начинающую разбираться в себе. Лишь учащуюся обходиться с заключенной в ней поэтической силой. Но зная и помня о такой Костенко, узнавая ее черты в чеканном профиле нынешней Лины Васильевны, мы любим и понимаем ее больше. Потому что именно слабости делают человека живым и сильным.
А еще — насколько полней и глубже можем мы в таком случае понять финал знаменитого эссе Костенко «Гений в условиях заблокированной культуры», написанного в переломном 1991 году:
«Гений Леси Украинки занемел в когтях империи, которая никогда не допускала, чтобы магистрали духа проходили через ее “западные губернии”. Там должна быть глушь. Туземцы не могут иметь гения. Печально и мягко сказала об этом Леся Украинка: “Моя ошибка в том, что я родилась в волынских лесах”. И это сказала она, так любившая свои волынские леса! Но дело в том, что эта любовь тоже блокировала ее. Из ненависти можно вырваться, а из любви нет. Любовь приковывает.
Тяжко положение гения в нашей литературе. Но в этом положении есть и свои радости, может быть, самые главные для поэта. Пусть его не знает мир, пусть преследует власть. Но где, в какой высокоразвитой незаблокированной литературе народ несет своего поэта сквозь столетия, как свечечку в страстной четверг?
Это понимала Леся Украинка, это прибавляло ей сил.
И это не ошибка, что она родилась в волынских лесах. Народ не мог ошибиться. Именно такая поэтесса должна была родиться в волынских лесах, именно ее гениальность вот уж сколько лет идет и в крону, и в цвет, и в плод украинской культуры»[54].
Шестидесятилетняя Лина Костенко писала о «континентальном гении» Байрона и гении Леси, обреченном не стать таковым, столь прочувствованно, потому что в ней жила (и живет) та 23-летняя лыжница из переделкинских лесов, та собеседница Руденко на Красной Пресне. Мятущаяся и еще не до конца уверенная в том, на каком языке ей писать: родном/врожденном или всеохватном/имперском?
Снежный сфинкс, однако, не сумел схватить ее своими когтями и не смог перекрыть ей дорожку к дому. А ведь лапы северного сфинкса могут, как у кошки, быть не только когтистыми, но мягкими, нежными. Какое-то время у Лины Костенко было прозвище «наша Ахматова», «украинская Ахматова». Вот оно — сладкоголосое мурлыканье имперской сирены. Простенькая рифма Горенко — Костенко для кого-то могла бы стать намеком на возможность иной судьбы… Но с Костенко так не случилось и случиться не могло. Ее украинский магнит был слишком силен.
Кстати, во время учебы в Литинституте состоялась еще одна встреча с Павлом Тычиной. Разговор не был длинным. Он спросил уважительно: «Чого Вам бракує з Батьківщини?» Она ответила кратко: «Мови». После этого ей в Москву начали поступать предоплаченные украинские литературные издания.
В целом, Костенко отмечала, что отношение к украинскому языку, культуре у ее соучеников было нормальное. А вот с некоторыми преподавателями бывало посложнее.
И еще — отметим отдельно, что в приводившихся ранее списках «звезд» московского Литинстута — сразу четыре киевлянина: Наум Коржавин, Лина Костенко, Анатолий Кузнецов и Юнна Мориц. При этом Костенко и Мориц были подругами. А Коржавин к ним часто захаживал:
Но в институте я общался не только с членами нашего семинара. В общежитии, но не в подвале, а во дворе, слева жили девушки. Среди них мои землячки — моя старая знакомая, приятельница Ритика (то есть, Риталия Заславского, тоже киевлянина, он закончит Литинститут, семинар Ильи Сельвинского, только в 1962 году. — Прим. авт.), вскоре известная украинская поэтесса Лина Костенко и ее подруга, с которой я тогда только познакомился — Юнна Мориц. Заходил я к ним довольно часто — всегда, когда бывал в институте и поблизости — просто потрепаться. Познакомился и подружился я и с другом Лины, польским писателем и тоже нашим студентом Ежи Пахлевским, а через него и с польским поэтом Витэком Ворошильским (польский поэт, прозаик, много переводивший с русского языка, со временем — известный диссидент. —