Лингвисты, пришедшие с холода — страница 20 из 63

– В ВИНИТИ я попал в 1969 году, можно сказать, случайно, – рассказывает Крейдлин, – потому что мне закрыли аспирантуру в МГУ из-за того, что я подписал письмо против увольнения Шихановича. У меня на дипломе оппонентом была Падучева, а руководителем Вика Раскин, Виктор Витальевич. Он был неофициальным руководителем, официально числился Кибрик. И Вика поговорил с Падучевой, которая сказала, что, если диплом ей понравится, она меня возьмет. Так я попал в отдел семиотики ВИНИТИ. Должность называлась «научно-технический сотрудник». Мне дали огромную пачку предложений языка геометрии – Падучева тогда занималась тем, что выросло в ее первую, зеленую книгу «Семантика синтаксиса»120, а я просматривал примеры, есть ли там что-то интересное, что не охвачено ее системой.

– Мы занимались тем, что делала Падучева, – продолжает Корельская, – а она делала что хотела. Потому что Падучева сама по себе была очень самостоятельным ученым, и Успенский не собирался ею руководить. Конечно, много было разговоров и обсуждений, но они были как бы на равных. Ну, в смысле не на равных, потому что он всегда был начальником, но с научной точки зрения это была, конечно, полная автономия и равенство. Он ее уважал как лингвиста.

Вообще, в этом отделе все делали что хотели, а Успенский занимался шашнями с начальством, чтобы ни в коем случае не закрыли, не урезали ставки и все такое. Это было его очень виртуозное владение искусством, как работать с советскими начальниками.

Секретарем отдела была Лена Гинзбург, я ее привела туда, потому что я с ее мужем Мариком была знакома еще со школы. Она пришла и очень понравилась Финну, потому что Леночка тоже была таким человеком, который полностью понимал, как нужно хитроумно изворачиваться в советской действительности.

– Мне надо было где-то работать, зацепиться, – рассказывает Лена, тогда Гинзбург, а ныне Зильберквит. – Ну, и я зацепилась на всю свою оставшуюся жизнь. Пришла такой тихой рыбкой, а потом уже стала ЛенойГинзбург в одно слово, за которой каждый бегал: давай туда, давай сюда, объяснись с этим, помири тех, – и так я вошла во все это сообщество. Сначала я попала в сектор Шрейдера, но меня быстро перевел к себе Виктор Константинович Финн. Руководителем сектора считался Бочвар, а на самом деле им был Финн, потому что Бочвар уже был человеком пожилым, у него было много дел в его институте, в академии и так далее. И Виктор Константинович в силу своего характера руководил там всем. В этом же секторе был Алик Есенин-Вольпин.

Меня посадили в кабинет, где сидел Есенин-Вольпин. Туда сразу забежал посмотреть на меня Успенский, потом мне рассказывал, как они все бегали и говорили: «Иди, иди, посмотри!» А Есенин-Вольпин долго на меня смотрел, а потом положил передо мной бумажку – это была памятка отъезжающим в Израиль, то есть советы, что брать с собой, как подавать документы. Я так на него посмотрела, а он говорит: «Вам тут делать нечего, поэтому вам нужно отсюда уезжать в Израиль». Он сказал это сразу, в первый день – я не знала, провокация это или что, я же не понимала еще, куда попала.

Там был какой-то невероятный дух. Я помню булочную, где покупала им всем булочки к чаю. Какие бы ни были сложности, но это была невероятная радость общения, это было интеллектуальное сообщество – даже не знаю, где в Москве было столько звезд одновременно, как в этих маленьких комнатках.

Владимир Андреевич был невозможный красавец, всегда изысканный, у него была летящая походка, потом это все как-то ушло, но глаза всегда горели: «Лена, мне надо тебе что-то сказать!» Не мне – Падучевой. У нас был такой длинный коридор, и вот парами ходили и что-то такое обсуждали, что нельзя было говорить перед всеми. Он всегда – если Финн выступал, что, там, нельзя публиковать статью, нет места или что-то еще, – сразу бежал заступаться за Падучеву, доказывать, что это необходимо. Он с очень большим пиететом к ней относился: «Лена!» – со вставанием. Они были друзьями с Успенским.

Чаепития у нас всегда чудесные были, и Владимир Андреевич столько всего рассказывал, что это оказались гораздо бо́льшие университеты, чем университет для меня: столько всего я наслышалась и начиталась. Я пришла как совершенно сырой материал, а потом росла на этих чаепитиях. Это было очень важное общение, и для них в том числе, потому что на чае очень многие вещи обговаривались.

Общесекторской дружбы, однако, не было.

– Падучева в отделе не очень дружила, я не могу так сказать, – вспоминает Крейдлин. – Успенского она слушалась беспрекословно, хотя часто они и спорили о чем-то. Он ей говорил: пойти туда, принести то, ты будешь писать отчет, – ну, что сделать. Кроме того, пришла разнарядка на овощную базу, на овощегноилище – надо идти. У меня до сих пор в глазах стоит, как Елена Викторовна в сапогах месит капусту, а мы ей тяжелые кочаны подкладываем. Но она ходила, считала, что надо идти всем отделом. И Финн ходил. Все ходили.

– Елена Викторовна ведь очень замкнутый человек, – говорит Корельская. – У нее была своя математическая компания, с которой они дружили и ездили в разные походы и все такое, а со мной у нее были, в общем-то, скорее очень формальные отношения. Мы с ней работали, но, например, Мельчук всегда удивлялся: «Что, ты у них даже ни разу не была дома?» Я говорю: «Нет, я была, но по работе, когда что-то такое нужно было». Потому что Мельчук, в отличие от Падучевой, всегда был со своими учениками, всегда у него толклись студенты, со студентками у него всегда были какие-то шашни, в общем, все вовсю дружили. А у меня никаких личных отношений с Еленой Викторовной просто не было в Москве. Все, что на работе, было очень формально.

– Лена все-таки была очень холодной и независимой, – рассказывает о Падучевой Лена Гинзбург. – Наверное, у нее были совсем мужские мозги. Мне всегда говорили, что то, что пишет Лена, надо засекречивать, нужно сделать закрытой публикацией, чтобы там кто-то не взял. Кто-то там в первом отделе[18] говорил. Я ж всюду ходила, вечно какие-то статьи нам нужно было сделать, получить разрешение. Мне главное было в клюве принести своим ребятам, чтобы все было в порядке. На всякие гнусные собрания я ходила, боже мой, чего только из-за них ни перетерпела, только чтобы их как-то в этом смысле защитить, потому что я понимала, что они все у меня талантливые, гениальные, и надо как-то их охранить от всего.

ВИНИТИ был практически режимным институтом. «В этом странном институте был порядок, с которым другие гуманитарии вряд ли знакомы, – пишет Екатерина Рахилина, – любой печатной продукции полагалась предварительная экспертиза. Она осуществлялась в три этапа: сначала текст должен был быть прочитан одним (или двумя?) членами специальной кем-то утвержденной экспертной комиссии, которые расписывались в специальном бланке. Бланк надо было заполнить и отдать на подпись вместе с текстом статьи. Потом он переходил к начальнику отдела, он тоже расписывался, а потом автор относил бланк в так называемый первый отдел – странную комнату на втором этаже с тяжелой дерматиновой дверью и непроницаемой женщиной за конторкой. Там на него ставили окончательную подпись и печать, и только в сопровождении этой внушительной печати можно было сдавать текст в редакцию. Главное, что должны были подтвердить эксперты, подписывая бланк, это то, что в работе не содержится… никакой новизны».

– У нас всех было два библиотечных дня, – рассказывает Корельская, – и мы, конечно, должны были отмечаться, у нас были какие-то карточки.

– Мы приходили и отмечались, – подтверждает и Гинзбург. – Ну, придешь в 10:00, все равно пишешь, что в 9:15. Особенно если ты булочки купила всем. Так все делали. Выходишь раньше, а пишешь, я не знаю, 17:30. Всегда было интересно посмотреть карточку Есенина-Вольпина. Он брал карточку, подходил, смотрел на часы и писал: 10:02. Он говорил: «Врать нельзя никогда!» И когда бы он ни уходил, он записывал время ровно так же точно.

Места в отделе было мало, все сотрудники там не могли уместиться в принципе, и основным местом общения были семинары. По секторам они проводились еженедельно, а раз в месяц был общий семинар отдела.

– Успенский организовал в нашей группе семинар по семантике, – рассказывает Крейдлин. – На этом семинаре были разные люди – Лотман121, другие хорошие интересные люди. Падучева приглашала туда Бориса Успенского.

Общеотдельский же семинар назывался просто семинаром отдела семиотики.

– Семинар отдела семиотики, – вспоминает Финн, – был исключительно престижным. Там все было – и логика была, и лингвистика, и семиотика. В какой-то момент Кома испарился и перестал заниматься логикой и лингвистикой. А вот в семинаре он принимал участие.

– На этот семинар приглашались очень разнообразные люди: и логики, и лингвисты, и литературоведы, – рассказывает Корельская. – Даже Гаспаров122 приходил. Алик [Жолковский] про Пастернака рассказывал. Но это было раз в месяц, нечасто, – чтобы не мозолить глаза начальству. Это все происходило в актовом зале ВИНИТИ, но ВИНИТИ к этому не имел ни малейшего отношения. То есть люди, которые работали в ВИНИТИ, – мы с ними совершенно не пересекались.

– Семинар был солидным, – говорит Крейдлин. – Вика Раскин делал обзор по порождающей грамматике. Выступали какие-то логики, Влэдуц. Шрейдер часто выступал, тогда он писал работу о семантической информации. Мартемьянов выступал один раз. Успенский рассказывал свою знаменитую работу про авторитет[19]. Я уж всех вспомнить не могу.

– И все время нужно было подавать какие-то отчеты, – продолжает Корельская. – Директор ВИНИТИ, Михайлов, был очень хорошим человеком, он держал этот отдел семиотики, при том что это была странная для ВИНИТИ вещь. Главной задачей отдела считалось автоматическое производство рефератов. Причем если бы действительно построили эту программу, то институту пришлось бы закрыться.

Каким бы закрытым от внешнего мира ни старался быть отдел семиотики, совсем заслониться от жизни не представлялось возможным.