Отделение машинного перевода в 1-м МГПИИЯ«На этом отделении учились какие-то люди, которые потом сделали карьеру»
В судьбоносном постановлении Президиума АН СССР «О развитии структурных и математических методов исследования языка», принятом 6 мая 1960 года, говорилось среди прочего и о «предоставлении 1-му Московскому государственному педагогическому институту иностранных языков права принимать контингент на отделение математической лингвистики и машинного перевода без производственного стажа, с обязательным экзаменом по математике». Однако само отделение к этому времени уже год как существовало. Тогда оно называлось отделением машинного перевода, а с 1967-го стало называться отделением прикладной лингвистики.
– Инициировал это отделение в Инязе, конечно, Розенцвейг, – говорит Жолковский. – И Ревзин.
В порядке эксперимента на него – безо всяких экзаменов по математике – в 1959 году были зачислены те, кто недобрал баллов при поступлении на переводческий факультет, но при этом имел в школьном аттестате приличные оценки по математике. Одним из таких «экспериментальных студентов» был Александр Петрович Василевич.
– Мне несказанно повезло с этим новым курсом, – рассказывает он. – Поступить в Иняз было страшно сложно, там был колоссальный конкурс. Я ни с каким учителем не готовился, учительница в школе у меня была никакая; единственное, у меня была практика английского – я занимался коллекционированием спичечных этикеток и переписывался с массой коллекционеров за рубежом. Я им посылал советские этикетки, а они мне свои. И письма, конечно, все были на английском. В этом смысле практика была довольно специфическая. С другой стороны, я был хорошим учеником, все экзамены сдал нормально, а последний – английский. И я его, конечно, завалил. Не в смысле двойка, а тройка или четверка – там очень много баллов нужно было набрать. Я так и не понял, что мне поставили, ясно, что я плохо отвечал. Я пришел домой не то чтобы в слезах, но расстроенный. Мама очень за меня переживала и пошла к декану разговаривать, чтобы хотя бы понять, какую я отметку получил. А он ей неожиданно отвечает:
– А чего вы волнуетесь? Он принят.
Почему меня приняли – это был первый прием, и у них, конечно, все было еще не очень подготовлено. Вот на будущий год уже был вступительный экзамен по математике, а здесь были обычные экзамены, как на любой переводческий факультет. Тем, кто недобрал баллов, предлагали идти на это отделение. Но не абы кому – надо, чтобы хотя бы по математике в школе были хорошие отметки. А у меня как раз с математикой все было хорошо, аттестат зрелости меня и спас.
Нас приняли в три группы, по языкам – немецкий, английский, французский, и в каждой было ровно по восемь человек. Там вообще все группы на переводческом были по восемь человек каждая. Это была потрясающая жизненная школа с точки зрения академического образования! Все было сырое, все на ходу отлаживалось, на ходу приглашались преподаватели, но самое главное, у нас было какое-то особое положение в институте – такая вещь же впервые. По языку и по предметам у нас и у обычных переводчиков были общие учителя. Свои у нас были по математике. Зато у нас не было предметов типа педагогики и истории языка.
Наши основные преподаватели по языку очень скептически относились ко всем нам: что вы хотите сделать, как это можно с помощью машины что-то переводить? Особенно в этом смысле переживал наш преподаватель по переводу с русского на английский. Он никак не мог смириться. Однажды он пришел весь сияющий – то, что он рассказал, я запомнил на всю жизнь и теперь рассказываю на лекциях. Тогда же были первые опыты перевода, и вот он читает заметку: решили проверить, как машина будет относиться к толкованию фразеологизмов, и попросили ее объяснить, что означает выражение out of sight out of mind[31]. Она поработала какое-то время и выдала: a blind idiot. Он говорит: «Вот что такое ваши машины!»
У нас, конечно, была страшно трудная учеба именно в связи с математикой, никто же из нас не шел на математику – все как раз, как правило, не любили ее в школе, поэтому пошли в гуманитарный вуз, а тут хочешь, не хочешь – учи, сдавай. Была у нас и высшая математика – на хрена она нужна была, я не знаю. Какие-то логарифмы, еще какие-то непонятные значки. Жена Добрушина179 преподавала высшую математику, но это был всего один семестр, и как-то она проскочила очень незаметно. Да и сам предмет в памяти не остался.
– Чтобы тоже быть хоть немного в курсе, – говорит об этом Жолковский, – мы, молодые специалисты, не прошедшие математики, ходили на эти занятия. Одним из преподавателей была Ирина Семеновна Добрушина, в девичестве Буяновер. Преподавала интегралы, мы ходили изучать интегралы. Она была блестящая молодая дама, вкладывала во все это много страсти. Она жила потом очень долго, кажется, страдала шизофренией, лечение было мучительное, электрошоком. Потом преподавал математик по фамилии Дорофеев, имени его не помню. Это было положительное влияние – математики с ясной головой, логикой, они слушали, что мы говорим, задавали трудные вопросы.
– К нам, конечно, – продолжает Василевич, – все эти математики относились покровительственно: давайте получайте и идите. Но были и предметы, которые были очень полезны. Из них в первую очередь надо выделить два, которые мне очень пригодились: это теория вероятностей и математическая логика. Шиханович, по-моему, три семестра вел, где-то ближе к старшим курсам. Он был замечательным в двух отношениях: во-первых, он великолепно все объяснял, во-вторых, ему совершенно невозможно было сдать экзамен. Тогда зачетов не было, всегда были именно экзамены. Экзамен проходил так. Мы приходили сразу всей группой, он каждому давал какое-то задание, и надо было что-то доказать. Дальше ты говорил:
– Я готов!
– Иди!
Ты садился возле него и начинал доказывать. Три минуты поговорил, он:
– Нет, вот тут не годится, садись!
Прошел, допустим, час. Опять подхожу.
– Здесь не годится, садись!
Потом в какой-то момент, примерно после третьего раза, он говорил:
– Так, на тройку ты уже ответил. Хочешь дальше?
Некоторые, как только слышали слово «тройка», убегали – всё, мы больше не будем.
У нас был единственный человек, мой приятель Эдик Королёв, мы с ним были в одной группе, – он вообще с младых ногтей был круглым отличником и не мог допустить, чтобы у него были какие-то другие отметки. Он сидел, сидел, сидел, пока не дожимал до конца. Я всегда удовлетворялся четверкой, этого мне было вполне достаточно. А что касается теории вероятностей, то как про науку я про нее совсем ничего не помню, но сам подход и образ мыслей мне был очень близок тогда и очень помог потом, когда я начал заниматься экспериментами, обработкой экспериментальных данных. И логика – как и математика, она была совершенно не нужна, – но этот образ мысли, что нужно выводить одно из другого постепенно, как-то незаметно в нас вкрался. Потом это очень сильно повлияло на нашу научную натуру.
– На этом отделении учились какие-то люди, – вспоминает Жолковский, – которые потом сделали карьеру. Например, Зоя Шаляпина, недавно умершая. Шаляпина была старательная девочка, очень советская; по-моему, у нее мама работала в КГБ, и потому у нас были какие-то идейные трения при общении. Но она была очень организованной и старательной, одной из лучших учениц этого Отделения. И у нее были словарные статьи в препринтах, которые мы с Мельчуком издавали. В том, что мы тогда делали, она была одним из лучших наших молодых соучастников. А разногласия были такого, что ли, идеологического типа.
Помню идеологический разговор с ней в древние времена. Наверное, был какой-нибудь политический процесс, может быть, того же Гинзбурга, Галанскова или кого-то еще, не помню. Я был как бы учитель, а она как бы ученица. Мы разговариваем, и она полностью уверена, что все справедливо в этом суде. И начинается какой-то уже такой рискованный разговор, и я говорю: «Ну, Зоя, если бы вы оказались под судом, вы бы какой суд предпочли: в Москве или в Лондоне?» Она сказала: «Конечно, в Москве!» Ну, после этого разговоров больше не было.
– Зоя Шаляпина, – рассказывает Анна Поливанова, – показательный очень человек. Она из тех, которые честно не написали ни одной плохой работы. Она закопала себя в машинном переводе с японского языка и там даже оригинально работала. Немножко похоже на человека, который ушел в затвор. Кроме десятка японцев, ее никто и не знает. А наши легковесные японисты совершенно ее не ценят, потому что Зоя пишет только на внутреннем языке машинного перевода. Она не утруждала себя переводить это на общедоступный язык. Я знала по своей совместной работе с Зоей, что она абсолютно честная, и поэтому либо ничего, либо хорошая работа. Пусть не яркая, но доброкачественная.
– Еще Иван Убин, – продолжает Жолковский, – который потом из наших с Мельчуком лексических функций сделал себе карьеру, издавая соответствующие словари. Он одно время был моим учеником. Убин был без интеллектуальных закидонов, хотел сделать четкую карьеру и никаких препятствий этому не видел. Ведь надо помнить, что вся эта структурная лингвистика и машинный перевод – это была в основном такая оппозиционно-идеологическая тусовка. И иногда люди, поучившись в ней чему-то, уходили в практическую советскую карьерную жизнь. Вот Убин был примерно такой.
Еще там учился Гиндин180. Когда Гиндин должен был поступать, с Розенцвейгом пришел поговорить его отец, который хотел понять, какие шансы у этого отделения, как тут с евреями, как все получится, – в общем, очень деловой был разговор. А потом, или в тот же раз, пришел сам Сережа Гиндин, десятиклассник; мы с ним разговаривали, и он с усталым видом показывал, что он знает все, что я знаю, и много больше.
– Нашим, если угодно, общим куратором, – говорит Василевич, – был Розенцвейг. Такой отец родной. Он очень опекал студентов, все вопросы, которые возникали со стороны преподавателей, шли через него. И нанимал их тоже он. У нас он ничего не вел, вел французский перевод на обычном переводческом факультете. Кроме того, у нас было три таких, можно сказать, подкуратора. Это люди, которые отвечали уже за наше научное образование, распределенные по языкам: у английской группы был Мельчук, у французской – Мартемьянов, а у немецкой – Ревзин. Они вели какие-то семинары, как-то приглядывали за нами. У нас преподавал и Жолковский. Вот это я хорошо помню, потому что он много времени с нами проводил, и я на всю жизнь затаил на него две обиды.