Лингвисты, пришедшие с холода — страница 33 из 63

лингвистических. Была Ариадна Ивановна Кузнецова, чей курс назывался «Введение в структурные методы изучения языка». Ариадна Ивановна рассказывала нам так: «Метод коммутации и дистрибуции: Трагер, Language, 4-й том, № 6, страница такая-то», – и все это было довоенных времен. Что по этому поводу читать? Абсолютно нечего читать. Ну, понять, что такое коммутация и дистрибуция, сначала мне казалось, что надо. Я блокнотик завела, записывала, а потом поняла, что не надо.

– Кузнецова у нас была, конечно, выдающейся фигурой, – рассказывает Александр Барулин, поступивший на отделение в 1965 году. – Необыкновенно обаятельная, милая женщина, мягкая, интеллигентная, но очень ироничная и никакого спуска студентам не дававшая. Сдавали ей по семь раз, а вела она у нас абсолютно все: морфологию, древнерусский, старославянский, семантику, еще какие-то предметы, то есть всё подряд. Она была очень разносторонне образованной женщиной, разговаривать с ней было ужасно интересно, но сдавать ей было смертной мукой.

– Потом у нас был товарищ Ломтев, – продолжает Поливанова. – Партийный функционер, который почему-то сделался профессором, но только профессор должен читать лекции, а как это делать, он совсем не знал. А уж научной работой как заниматься, он вообще не представлял! Он нам один раз рассказал, как он ездил в Польшу и там докладывал про фонологию русского языка, которую он строил. «Вы знаете, там в конференц-зале доска была раза в три больше, чем вот эта наша, и все-таки моя таблица не поместилась». Но мы же уже были обучены математике, мы понимали, что это полный бред. Во всяком случае, я понимала, что какая бы ни была классификация, число ее признаков конечно и число значений признаков конечно, поэтому все это – полная туфта и полное безумие. А чтобы сдать ему какой-то экзамен или зачет, надо было вооружиться отвратительным учебником русского языка под редакцией Галкиной-Федорук, списать там – пробу ставить некуда! – якобы табличку фонологическую сегментов русского языка и закодировать в 0 и 1 федоруковские признаки. Вместо «глухой» надо было написать «1», а вместо «звонкий» – «0». Ну, вот на коленке напишешь переводы в 0 и 1 – и шпарь!

Дальше у нас был Себастиан Константинович Шаумян. Ох уж этот Кибрик – «модная в то время теория аппликативной модели»! Аппликативную модель, кроме Себастиана Константиновича, никто не рожал. Просто он в то время, слава богу, завел какую-то даму, которая тоже писала иногда про аппликативную порождающую модель и сопровождала его на конференциях, поэтому можно было считать, что есть два специалиста по аппликативной модели. Но Шаумян читал нам уже на 4-м курсе, тогда я уже немножко начала понимать, на что похожа лингвистика. И понимала, что к лингвистике это просто не имеет никакого отношения. Ни к лингвистике, ни к порождающей модели – ни к чему.

– Шаумяна все эти люди: Иванов, Мельчук и так далее – подозревали в сотрудничестве с КГБ, – рассказывает В.М. Алпатов, учившийся на ОСиПЛе на курс младше Поливановой. – Такая у него была репутация, и отношение во многом этим определялось. А Звегинцев, наоборот, был в хороших отношениях с Шаумяном. Он его приглашал на отделение, мы несколько его курсов прослушали. Он всегда читал только аппликативную модель.

– Шаумян читал синтаксис, – говорит и Елена Саввина, поступившая на ОСиПЛ в 1967 году. – Свою аппликативную модель. Честно говоря, нам все это казалось какой-то заумью: семионы, эписемионы… Но на экзаменах он был добрый. И если ему кто-нибудь что-то говорил и произносил «семион» или «эписемион», то он, как правило, хотя бы тройку ставил.

Все, что читает Шаумян, —

Сплошной обман, сплошной обман.

Его идей душа не принимает.

Пускай теперь нам курс наук

Прочтет Мельчук, прочтет Мельчук:

Он в этом вроде что-то понимает! —

пели студенты.

– Введение в языкознание на 1-м курсе читал Петр Саввич Кузнецов, – вспоминает Барулин, – при этом у Петра Саввича была не очень внятная артикуляция, читал он тихо и в доску, а на студентов старался не смотреть.

– Петр Саввич читал так, что слушать его было мучительным испытанием, – продолжает Поливанова. – Я имела к Кузнецову априорное уважение по двум причинам: во-первых, он все-таки молочный брат[32] Колмогорова, во-вторых, он учился в университете вместе с моей мамой. Он был старенький. Может, тогда ему было всего шестьдесят лет, но мне казалось, что он – горбатый старичок. Он входил в аудиторию, где собралось человек шесть из двадцати пяти, – уже стыдно! – разворачивался лицом к доске, спиной к нам, и, слабо нажимая на мел, грудью прикрывая написанное, чтобы никто из студентов не увидел, что-то писал про «ър» и «ръ». Ну, я посидела на двух-трех лекциях и сбежала. Все-таки решила, что не могу. Петр Саввич не мог нам преподать никакой лингвистики, потому что он диктовал себе в рубашку. Не потому что он – плохой лингвист, но бывает, что неплохой лингвист, а произнести у доски не может ничего. Это редко, но встречается.

– На отделении Петра Саввича любили, пожалуй, больше всех, – говорит Барулин, – и за его огромные знания, и за его выдающийся ум, и за замечательную логику, с которой написаны все его работы. Он был каким-то просто обожаемым человеком, потому что был совершенно беспомощным в быту, говорил все время исключительно о лингвистике, при том что всем было известно, что у него в семье какие-то большие проблемы, что быт у него какой-то весь перекореженный.

– У нас был курс индоевропеистики, его читал Иллич-Свитыч, – вспоминает однокурсник Поливановой Николай Перцов, тоже поступивший на отделение в 1962 году. – Это был не обязательный, а факультативный курс, но Зализняк сказал, – это был, наверное, 1965 год, – что «у вас будет Свитыч читать, я очень рекомендую посещать его курс». Ну, раз Зализняк сказал, я пошел и прослушал. Я очень мало понимал, но я хорошо помню его облик и его неторопливую речь, его основательность. Я помню, что в августе 1966 года, когда разнеслась оглушительная весть, что Иллич-Свитыч погиб в автокатастрофе, это было жутко.

– Звегинцев читал историю языкознания, – продолжает Поливанова, – и по сравнению со всем, что было по учебному плану, это было феерично! Потому что была прекрасная хрестоматия[33], история языкознания в извлечениях. Там и Гумбольдт, и Гардинер, в общем, хорошая классика. И хорошо, что в извлечениях, потому что кто же сейчас будет читать Гумбольдта? Никто. А изречения почитать очень хорошо, так что все читали это произведение Звегинцева. И потом он назначал: «Кто хочет Гумбольдта? Берите. Кто хочет Гардинера? Берите». И если ты успевал на уроке рассказать про Гумбольдта и Гардинера, то он уже что-то ставил и специально говорил: «Вот у вас есть нехватка, приходите на экзамен. Вот вы один раз выступали, а не три – приходите на экзамен. А вам я ставлю оценку, у вас все есть». Теория лингвистики, которую Звегинцев потом читал, это было, конечно, нечто невообразимое, но это уже был 5-й курс.

Еще был Николай Иванович Жинкин. Это еще старая ГАХНовская[34] школа. Он – ровесник и друг моего деда Густава Густавовича Шпета. Он просто читал нам психологию самым обычным образом, – очень интересно читал лекции, я честно записывала каждую строчку, – и потом принимал экзамен.

И был еще один очень хороший курс. Но он был очень недолго, потом его изъяли из программы. Это был курс Петра Саввича Кузнецова – язык суахили. Один семестр. Я не очень часто ходила на эти уроки, потому что все-таки уроки продолжались немножко в стиле «закрыть грудью доску», но экзамен был прекрасный! Надо было просто разбирать текст, прочесть сказочку на суахили и перевести. Существовал словарь Мячиной, оттуда можно было сделать шпаргалку по грамматике и читать текст. Это было ох как хорошо!

– Я решил организовать НСО – научное студенческое общество, – рассказывает Барулин. – И оно заработало необыкновенно интересным образом. У нас было отдельное бюро переводов, которое переводило на русский недоступные работы, у нас была секция компаративистики, была секция теории языка, и по разным отдельным направлениям тоже были какие-то специальные ответвления, все очень бурно развивалось, мы приглашали выдающихся действующих ученых, которые были не из МГУ, выступать с докладами о чем хотят. Например, у нас выступал Борис Андреевич Успенский, который рассказывал, как он учился у Ельмслева в Дании. У него был отдельный ключ от университета, туда можно было войти и ночью, и днем и заниматься в библиотеке сколько хочешь, вообще без всякого присмотра. Он же вообще первоначально был германистом, потом переквалифицировался в типологи, а уже потом в русисты. Я был на защите Бориса Андреевича, и на меня она произвела громоподобное впечатление, потому что он же был не русист, и все русисты собрались для того, чтобы его утопить. И все получали такой могучий ответ! Выяснялось, что люди ничего не помнят из истории языка, из каких-то древних трудов и так далее, а у Бориса Андреевича исключительная память, и он просто сыпал цитатами, датами, мнениями, – то есть он знал русистику досконально.

Лена Падучева у нас тоже выступала. Она была изумительным лектором, почти как Зализняк. У нее было отточенное мышление, очень упорядоченное, логически понятное и доказательное. Еще потрясала ее огромная эрудиция и книги, на которые она ссылалась. Можно было сразу сказать, что если она ссылается на кого-то, то прочитать его будет не просто обязательно, а интересно. И что эта работа очень стоящая, очень значимая. Так что она в некотором смысле была еще и замечательным просветителем.

– Нам дико повезло, – продолжает Поливанова, – потому что в наши головки не вложили ничего, кроме математики и здравого смысла. И вопрос Успенского, который Саша Раскина вспоминала, «что лучше: когда у человека в голове кефир или когда там ничего нет?»