Лингвисты, пришедшие с холода — страница 44 из 63

пали в сектор к Бернштейну. А поскольку ни у Иллич-Свитыча, ни у В.А. не было прописки, то им надо было, первое, где-то жить, и второе, обеспечивать эту прописку. И они раз в какое-то небольшое количество месяцев должны были брать справку в институте и тащиться с ней в какое-то милицейское место подтверждать, что они работают в Москве. Лимита, видимо. И оба снимали комнатушки в Подмосковье.

В Инславе Бернштейну надо было, чтобы у них какой-нибудь философ проводил душеполезные семинары. Душеполезные в смысле идеологии. И под этим флёром Бернштейн нанял Зиновьева, который читал им основы математической логики. Зиновьева, написавшего «Зияющие высоты». В.А. с Иллич-Свитычем, пару раз сходив, начали прогуливать. В.А. эту матлогику еще в парткабинете в Марийской республике по книжке, не помню кого, изучил, а Иллич-Свитыч говорил, что ладно бы это был марксизм, тогда не ходить было бы опасно для жизни, а так-то чего?

Они оба скептически относились ко всей этой математической моде. Ядовито рассказывали про карася и порося: в каких-то ранних работах Молошной по автоматическому анализу словоформы «карася» и «порося» анализировались как возвратные формы глаголов. Мельчука, например, глубоко не интересовало сравнительно-историческое языкознание, а они, наоборот, чувствовали, что модные-то люди другим занимаются, а они будут своим делом заниматься, так как они не модные. И они начали на пару заниматься акцентологией. В Ленинке они сидели расписывали карточки на дальнее языковое родство. Потом В.А. начал расписывать больше славянских рукописей, а Иллич-Свитыч – больше малопонятных языков.

Эти двое – В.А. и Иллич-Свитыч – заразили славянской акцентологией Зализняка, – продолжает Анна Дыбо, – хотя довольно не сразу. Еще они его заразили морфонологией как штукой, которая вылезает из истории, как опущенной на глубинный уровень старой фонологией. Именно там происходят свои процессы, возникают новые процессы, которые идут уже в этом представлении, не будучи фонологически обусловленными. То есть это уровень со своими правилами. Они тогда эту штуку придумали, были очень рады, подтащили туда Зализняка, потом он Поливанову на эту работу посадил, а перед этим еще Светлану Михайловну Толстую.

– Зализняка в 1960 году к себе в сектор взял Бернштейн, – рассказывает С.М. Толстая. – Еще до создания в Институте славяноведения сектора структурной лингвистики. А эти – они неразлучно ходили, и мы их называли две собаки, рыжая и черная: Свитыч – черная собака, а Дыбо был рыжий – рыжая собака. Свитыч – у него вид был не такой, конечно, как у Дыбо, но все-таки тоже немножко отрешенный, и он казался не очень общительным – на самом деле был человек исключительно остроумный, яркий, просто мало говорящий. У Самуила Борисовича было чутье на таких людей. Он действительно собирал какие-то силы и иногда очень успешно это делал, несмотря на все чудовищные препятствия. Даже страшно сказать, что приходилось преодолевать! Ну вот, например, он взял Иллича-Свитыча и взял Дыбо. Они тогда были совсем молодыми, не кандидатами наук – вообще никем! Хотя Свитыч все-таки был учеником Бернштейна по университету, а Дыбо вообще бог знает откуда приехал, какой-то бездомный, вообще странный, и тем не менее Самуил Борисович почувствовал в них то, чем они были на самом деле.

Зализняка Бернштейн не просто так взял. Он видел ярких людей, но хотел поставить их на службу своему делу. И насчет Зализняка у него была определенная цель и направление – это славяно-иранские отношения. А бедный Зализняк наслушался там в Париже всего, что для этого надо. Никто здесь ничего этого не знал, восточные все факультеты ничего такого не давали в индоевропейском плане, а Бернштейну это все было важно еще и применительно к славистике, потому что эта сторона была как-то очень слабо разработана. И вот Зализняк мучился, мучился несколько лет с этой темой, просто совершенно изнывал от нее. Бернштейн в те годы с досадой говорил о Зализняке: «Умная голова, да дураку досталась».

Но просто из уважения к Самуилу Борисовичу, в конце концов, можно и это сделать, а при этом главное, чтобы иметь возможность заниматься своим. А Зализняк уже занимался своим, и поэтому это его очень тяготило. Очень! Его просто угнетала необходимость это все писать. Думаю, что и Самуил Борисович очень скоро понял, что надо от него отстать и дать ему возможность заниматься, чем он хочет.

– Независимо от того, кто где числился, – говорит Анна Поливанова об этих двух секторах: Бернштейна и Иванова, – есть яркие фигуры. Кроме Зализняка, – Ревзин, Долгопольский, Иллич-Свитыч, Дыбо, Лекомцев. Ну, Иллич-Свитыч и Дыбо как бы в одной связке. Топоров, конечно. Ну а дальше – вечная история про лес и подлесок. Если бы не было подлеска, не было бы и леса. Этим крупным ученым необходим был подлесок. Это известный в истории науки феномен, что должен быть подлесок из людей, ну, на голову, на две ниже, – но не на десять, потому что если на десять голов ниже, то человек оказывается в пустыне. Подлесок дает ощущение, что ты не один в поле воин, что идем «мы», а не «я». А потом все остальные остаются на земле, а ты всходишь на перевал. Но в то время, когда этот один берет высоту и взбирается на перевал, каждый шаг у него ощущение, что идем – мы. И в этом смысле, конечно, невероятный успех отечественной – а если узко, то московской – лингвистики – это ощущение, что это мы. Нас много, нас целый сектор Института славяноведения, да и это совсем не все.

В последний раз это «мы», с моей точки зрения, было в 1970-е годы, до отъезда Мельчука. Это «мы» было у следующего поколения, то есть у моего поколения. У нас есть предводители: Мельчук, Зализняк, ну, кто-нибудь еще. Как в походе. Вот эти предводители, их там несколько, а мы идем прямо толпой. Потом-то можно доказывать, что из этой толпы осталось только три человека, у которых есть задор взбираться на перевал, но это не важно.

Зализняк все время говорил, что он одиночка, одинокий волк. И все-таки я думаю, что он преувеличивал, что этим не все сказано. Он, конечно, чувствовал себя одиноким волком и, конечно, он любил работать один, в отличие от Мельчука, который всегда обожал работать командой. Но насколько Зализняку был важен этот подлесок, это я свидетельствую. Когда он закончил с таким трудом, стоившим ему первого инфаркта, книжку красную про ударения[59], он мне говорил, что он ее писал как ответ на вопросы студентов (помнил конкретно вопрос Миши Селезнева и старался на него ответить).

«В нашем комплексном Институте с самого начала его научной деятельности установилась отчетливая градация весомости, значимости или места в нем историков, литературоведов и лингвистов, – продолжает Г.К. Венедиктов. – Все знали, что верхнюю ступень всегда занимали историки, среднюю – литературоведы, а на нижней находились лингвисты. Такое “иерархическое” расположение сотрудников по их специализации никакими указаниями начальства, очевидно, не предписывалось, но оно как бы само собой подразумевалось, поскольку важнейшей составляющей научной работы института была ее идеологическая направленность, которая, естественно, обеспечивалась главным образом и прежде всего трудами историков».

«Меня все больше и больше беспокоит то направление, которое дает всей деятельности нашего Института И.И. Удальцов, – записывал в дневнике С.Б. Бернштейн 4 декабря 1960 года. – Теперь только и слышишь, что Институт славяноведения является политическим институтом. Совсем уже не говорят, что наш Институт является прежде всего научным институтом».

«“Заднеплановое” положение языковедов в Институте, однако, имело и свои преимущества, – продолжает Венедиктов, – которые были ими использованы для развертывания лингвистических исследований. Дело в том, что наш Институт входил не в Отделение литературы и языка, а в Отделение истории, которое главное внимание обращало на тематику исторических исследований. Предлагавшаяся лингвистами языковедческая тематика в Отделении истории, видимо, особо не корректировалась. В Институте же авторитетные руководители лингвистических секторов С.Б. Бернштейн и Вяч. Вс. Иванов умело доказывали необходимость разработки в секторах тех направлений, той проблематики, которую предлагали они сами и их сотрудники. Благодаря этому в Институте и смогли успешно и широко развиваться исследования в таких не укладывающихся в рамки собственно славяноведения областях лингвистики, как, например, балтистика и ностратика. <…> Я как-то не могу представить себе, чтобы дирекция Института русского языка АН СССР, где в начале 1960-х годов, как и в нашем Институте, было создано подразделение структурной лингвистики, позволила своим сотрудникам заняться… кетским языком».

Кетская экспедиция«Мы бегали смотреть, как они учат кетов их языку и мифологии»

«Кеты являются одним из наиболее загадочных народов земного шара, – объясняет Т.Н. Молошная – В лингвистическом отношении кетский представляет собой отдельную семью языков: некогда к этой семье, называемой енисейской, принадлежали и другие языки, ныне исчезнувшие. Кетский язык также находится в опасности исчезновения, потому что число носителей последовательно уменьшается (по переписи 1959 года кетов насчитывалось 786 человек[60]221.

«Вяч. Вс-чу очень хотелось чего-то значительного, – вспоминает Ревзин. – Приход Вяч. Вс. действительно ознаменовался двумя большими мероприятиями: организацией кетской экспедиции и симпозиума. Насколько хорошо к нам тогда относилась дирекция, следует из того, что сектору не только разрешили эту экспедицию, даже и не соприкасавшуюся со славяноведением, но дали много денег и, кажется, оборудование».

– Какая кетская экспедиция?! – улыбаясь, говорит С.М. Толстая. – Что такое?! Это же, в конце концов, Институт славяноведения! И вдруг Академия наук Институту славяноведения выделяет какие-то безумные деньги на самолет и вообще на всю эту экспедицию, дает экипировку: накомарники, палатку, – и они едут, видите ли, на Енисей. Конечно, интересно. Но мало ли что интересно! Почему вообще Институт славяноведения и Академия наук должны все это оплачивать? И поэтому в Институте смотрели на сектор немножко как на странных людей.