Помню, сидит он на заседании ученого совета в своей любимой позе, уперев в щеку указательный палец с большим агатом (любил красивые вещи, старинную мебель). Казалось бы, довольно безучастный, чуть ли не спит. Большой насмешник Реформатский говорил: “Слушает Виноградов какой-нибудь доклад о значении такого-то падежа в творчестве такого-то писателя, а на лице выражение: «Ну что, все можно. Можно о таком-то падеже у такого-то писателя рассуждать, можно шарики из говна катать»”. Но вот кончается доклад, и Виктор Владимирович делает очень глубокие замечания».
Когда же в 1960 году в Институте был создан сектор структурной лингвистики, его возглавил – по приглашению Виноградова, переманившего его из Института славяноведения, – Себастиан Константинович Шаумян.
«Впервые я услышал это имя еще в 1953 году, – пишет Ревзин, – когда началась знаменитая дискуссия по фонологии. Я тогда очень увлекался идеями Л.В. Щербы, с большим интересом читал А.Н. Гвоздева “О фонологических средствах русского языка”, поэтому я, когда началась дискуссия, хотя и сочувствовал смелости, с которой тогда выступил С.К. (напомню, это было еще при Сталине), скорее всего, в научном отношении склонялся к мнению его оппонентов. Правда, меня несколько раздражало, как, например, А.А. Реформатский и Р.И. Аванесов третировали Шаумяна <…>. Но когда вышла ответная статья С.К. Шаумяна, я был просто ошеломлен не только его необыкновенной смелостью (смелость была уже в первой его статье, где он не побоялся впервые у нас с гордостью произнести имя Н.С. Трубецкого227, которое до сих пор встречалось лишь в ругательных, вернее, просто в разносных контекстах, например в филинских[65] статьях 1948–1950 годов), но и красотой (именно красотой!) этого нового публицистического стиля, его страстностью и логической ясностью его аргументации».
Ревзин познакомился с Шаумяном, придя на его доклад о фонетике, с которым тот выступал в Инязе, и после раскритиковав его.
«Шаумян – прирожденный полемист, – вспоминал он об этом случае. – Когда на него кто-нибудь нападает, он весь сразу преображается. Он мгновенно находит убийственные замечания по адресу теории противника и убедительнейшие аргументы в свою пользу. Я плохой игрок и даже люблю проигрывать, когда это происходит “по всем правилам”. И на этот раз я был так восхищен его ответами, что после обсуждения я первым подошел к нему и признал его правоту. Так началось наше знакомство. Мы довольно близко сошлись с ним, хотя и не стали друзьями. Это невозможно в силу огромного эгоцентризма Себастьяна Константиновича. Сначала мне вообще казалось, что он не видит ничего вокруг себя, кроме науки. Характерен рассказ В.Н. Топорова, когда они ехали с Шаумяном на трамвае (или на троллейбусе?) в Ленинграде мимо Дворцовой площади и Шаумян вдруг сказал: “Знаете, это, наверное, Зимний дворец!” До этого он его просто не замечал, хотя был в Ленинграде не в первый раз. Постепенно я убеждался, что кроме науки его очень интересует собственная персона, быт и т. п.».
– Шаумян был, безусловно, человек не очень хороший, – говорит Апресян. – Но в его жизни есть один приличный и даже красивый поступок – это когда он, будучи секретарем партийной организации, в конце концов подал документы на выезд в Израиль. Там в райкоме была очень интересная сцена. Ему говорили: «Себастиан Константинович, удивительно: вы заведующий сектором, что же вас не устраивает?» – «Тетка зовет». Он на все отвечал: «Тетка зовет». Ну вот за это кое-что можно ему простить.
– Себастиан Константинович был боец, – рассказывает Б.А. Успенский. – Я помню, в студенческие мои годы я ходил в Институт русского языка. Там библиотека хорошая была, – сейчас ее разворовали, – это была общая библиотека для Институтов русского языка и языкознания. И вижу: в актовом зале доклад Шаумяна. И Шаумян говорит, что не может быть марксистской лингвистики, как не может быть марксистской физики, учитывая контрадикцию на объекты[66]. Сейчас это не кажется таким смелым, а тогда это казалось удивительно смелым.
У него есть такая замечательная статья, которая называется «Как философ Спиркин понимает фонему». Потому что был такой философ Спиркин, который сказал, что фонема – это не то, что говорят структуралисты, а некоторая такая сущность… – ну как философы говорят? – не абы как, а приблизительно. И Себастиан Константинович написал и в «Вопросах языкознания» опубликовал статью, где показывал, что если под это определение подогнать не фонему, а корову, то определение Спиркина работает. Блестящая статья была, забытая совершенно!
– Я попал в сектор Шаумяна, где собралась довольно разношерстная, но очень интересная публика, – рассказывает Апресян. – Костя Бабицкий, Сима Белокриницкая, Лариса Богораз228, Боря Сухотин, Виталий Шеворошкин. Я был там первым, с 1 сентября 1960 года, никого еще не было. А дальше Шаумян взял Мишу Трофимова, Лину Соболеву, еще кого-то. Со временем Миша Трофимов, хороший человек, но слабый лингвист, понял, что это не для него, и ушел оттуда.
– По-моему, почти одновременно с Апресяном в сектор пришел еще Ефим Гинзбург229, – вспоминает Леонид Петрович Крысин. – Я уже работал в институте, но не в их секторе, а в отделе культуры речи, с 1958 года, а потом в отделе современного русского языка. Шаумян сам редко появлялся, а вот Апресян и другие сотрудники – Бабицкий, например – появлялись более или менее регулярно. Мы во дворе института играли в волейбол. Я и Апресян. Бабицкий не играл. А один раз даже Арутюнова230 с нами играла, она была в институте, видимо, по делу, наступило время игры, и она вместе с нами пошла. Тогда были времена, когда у института был двор, на котором можно было играть в волейбол.
– Первое задание, – продолжает Апресян, – которое Шаумян нам всем дал, это написать по обзору работ в той области, в которой каждый собирался дальше действовать. И я как дурак сел, стал читать литературу и написал большой-большой, обширный обзор работ по новым направлениям семантики. Он был опубликован, ничего особенного не содержит, но это был честный обзор всего, что к тому моменту было мало-мальски известного из области семантики. Больше никто таких обзоров не написал. А я воспринял это как задание и как прилежный ученик его выполнил. Другие же были более свободные личности.
Но на эту публикацию обратил внимание сотрудник издательства «Просвещение» Г.В. Карпюк и предложил написать книгу про структурную лингвистику. Ну, естественно, об этом узнал Шаумян. Он меня вызвал и сказал: «Вы не должны писать эту книгу». Я поинтересовался почему. – «Вы не знаете этой области, и, значит, я, как честный ученый, если вы такую книгу напишете, должен буду выступить и написать все, что я о ней думаю». Ну, на этом мы расстались, я сел писать эту самую книгу, и в 1966 году она вышла.
Книга называлась «Идеи и методы современной структурной лингвистики». В предисловии к ней Апресян писал: «В сущности, спор между структуралистами и неструктуралистами сводится к вопросу о том, может ли лингвистика стать точной наукой, или природа ее объекта такова, что она обречена всегда оставаться гуманитарной дисциплиной». В течение многих лет эта книга входила в список обязательной литературы на ОСиПЛе/ОТиПЛе.
С 1961 по 1964 годы в секторе работала и Лариса Богораз, в ту пору жена Юлия Даниэля, учившаяся в аспирантуре у Шаумяна.
– Мать всегда на своих коллег по сектору смотрела снизу вверх, – вспоминает ее сын Александр Даниэль. – Вот они – настоящие ученые, а я типа так, погулять вышла. Это и Мельчук, и Апресян, и Бабицкий. Я помню материну байку про то, как она познакомилась с Мельчуком на какой-то зимней лингвистической школе, где к тому же были лыжные развлечения. Мельчук сказал:
– А я определил по фамилии Богораз, что вы – женщина.
– Как же вы могли это определить?
– А я посмотрел в списке людей, которые записались на выдачу лыж, размер ботинок!
После чего мать говорила, что Мельчук – настоящий гений. Великолепный научный подход! И мнение о гениальности Мельчука она сохранила до конца жизни.
– После аспирантуры, – говорит Апресян, – Лариса не осталась в секторе, а уехала в Новосибирск преподавать.
Несмотря на отъезд, она сохранила и поддерживала дружеские отношения с Константином Бабицким. «Они дружили, постоянно общались», – подтверждает и Александр Даниэль.
«Костя, – пишет о Бабицком Фрумкина, – ясно мыслил и ясно писал. Что касается рукомесла, то Костя умел все, делал это как нечто само собой разумеющееся и не пытался никого уверить, что в этих умениях самих по себе есть некая великая правда (распространенная тогда позиция или поза). У Кости было трое детей. Однажды я спросила его, как они с Таней (Т.М. Великановой)[67] справляются. На что Костя спокойно ответил: “А мы не справляемся”.
А еще Костя прекрасно пел старинные русские романсы».
– Костя Бабицкий, – продолжает рассказывать Апресян, – будучи по образованию радиоинженером[68], был разнообразно одаренный человек. Он писал стихи, писал музыку, чувствовал себя гуманитарием. Он понимал, что он филолог, и в конце концов его первая жена, уникальный человек Таня Великанова, сказала ему, что это его дело, он должен этим заниматься. И он стал работать над русским синтаксисом – в сущности, начал строить грамматику отношений. Каждый приходил в сектор Шаумяна со своей идеей, говорил, чем он хотел бы заниматься. И Костя свою идею принес. «Ну, – говорит Шаумян, – напишите более подробно, чем вы хотите заниматься». И Костя написал свою систему синтаксических отношений. Это была очень примитивная система, там было всего шесть отношений: предикация – из глагола в подлежащее, объективация – на прямое дополнение, адресация – на дополнение в дательном падеже, и еще там было определительное отношение, еще что-то. Шаумян посмотрел и сказал, мол, это перспективная идея, но на это потребуется время, а пока вы займитесь чем-нибудь более простым – морфологией, например. И Костя засел за формальную модель морфологии русского языка. А Шаумян тем временем присвоил себе Костину идею и написал первый вариант аппликативной грамматики, где были Костины актантные отношения – те же самые, только по-иному названные. И когда он собирался это публиковать, дал мне почитать. Я говорю: «Себастиан Константинович, что же это такое?» – Он: «У него это плохо оформлено, а у меня аппликативная грамма